В книге «Акт третий, сцена первая» (Нальчик: Эльбрус, 1993)
Яблоко поэзии
Бурное обновление времени, как мне кажется, двояко влияет на поэзию. Первое и основное – поэзию покидают те её читатели, которые раньше пытались увидеть за поэтическими строками разгадку политических, бытовых и прочих внелитературных проблем. Во-вторых, появляются поэты, которые считают своей задачей резкий отрыв от сложившейся и представляющей собой непрерывную связь поэтической традиции. Сегодня это явление неопределённо именуется «авангардом», иногда – «метаметафоризмом» и другими, ещё более загадочными терминами.
Новая книга стихов Георгия Яропольского с очевидностью доказывает, что русской поэтической традиции (той самой, которая восходит к державинским и пушкинским временам, а в ХХ веке широко раскатывается по стилистическому фронту от Бунина до Пастернака, Мандельштама и Хлебникова) удаётся создавать наиболее сильные поэтические книги и в наши дни, причём в её контексте даже обращение к «авангардной» поэтике оказывается плодотворным.
Стихи Георгия Яропольского отличают «хищный глазомер» (по выражению Мандельштама) и та самая мощная струя лирического звука, которая свидетельствует о подлинности поэзии.
Образно говоря, яблоки, которые выращивает в своем саду Яропольский, съедобны и питательны, это вовсе не восковые муляжи, которые с такой рекламой продаются сегодня со множества поэтических лотков.
Сборник «Акт третий, сцена первая» выстроен как единая композиция, и в целом, несмотря на то, что в некоторых стихах ещё чувствуется пастернаковский «захлёб», а кое-какие бытовые детали выписаны слишком «под Слуцкого», нельзя не признать, что перед нами – книга сильной и честно прожитой лирики, законное звено русской поэтической культуры.
Евгений РЕЙН
В книге Игоря Терехова «Возвращение с холмов» (Нальчик: Эль-Фа, 2005)
Возвращение с Холмов
(О книге Георгия Яропольского «Х?олмы Хлама. Реквием по столетию»)
Поэт отличается от остальных людей трепетным отношением ко времени. Не в том смысле, что трясётся над каждым мгновением, которое порой свистит как пуля у виска, или делает на правой (или левой, если он левак) руке наколку «Время – деньги», чтобы всегда и везде – в пивной ли, в биллиардной, в будуаре, – помнить о священной жертве Аполлону. А в том смысле, что иногда откроет форточку и спросит: «Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?». Или вдруг решит, что пора, братия, начать Слово про стародавние деянья князя удалого. Или женским голосом крикнет: «Здорово в веках, Владимир!».
Поэт Георгий Яропольский всегда чутко относился к понятию времени. Предыдущая его книга была написана в координатах старой трагедии о молодом принце Датском, однажды обнаружившем, что прервалась связь времён и всё в державе пошло наперекосяк. Новая книга Яропольского называется «Реквием по столетию». В прозаическом предисловии к поэтической книге автор счёл нужным пояснить нам, выпускникам специальных и лесных школ, что время дискретно и в каждый момент «сосуществуют островки самых разных эпох – от палеолита до отдалённого будущего». Обозначив таким образом границы возможных перепадов поэтического напряжения, автор всё же сосредоточился на заупокойной мессе по недавно истекшему ХХ столетию.
Лирический герой первой части «Реквиема» ощущает, как «время хлещет из жил», а жизнь «дробится в периоде», когда каждый её отдельно взятый отрезок «не связан ни с прошлым, ни с будущим мелким моментом». Герой мечется в лабиринте, в котором только два поворота – «это наша Отчизна, сынок» и «это наша судьба». Чувство хорошо знакомое всем, кто собственным затылком ощущал болезненное дыхание Родины-матери в последней трети минувшего века. От безысходности спасала идентификация себя с теми, кто занят конкретным Делом, с теми, кому
...внятен любой механизм:
модемам, радарам, ракетам
они дарят душу – и жизнь.
Герой становится программистом и находит упоение в борьбе с алгоритмами, уравнениями, схемами, прошивкой:
Сброс. Перезапуск. В регистрах – нули.
Пробуем снова...
Слава те, господи! вот и прошли
без останова...
Если б вот так разобраться в судьбе
было возможно!
Однако удивительной особенностью нашей общей большой Мамы является её полнейшее равнодушие к судьбам своих сыновей и дочерей, будто мы все не ребятня Человеческая, а племя бастардов. В описываемые поэтом годы она спокойно наблюдала, как очередные чудаки полезли ремонтировать державный механизм и то ли сдуру, то ли с похмелья, а может, из лихачества перед заморскими сломали часы, по которым мы сверяли время:
...вдруг сделался ненужным наш отдел.
Зубами где-то там проскрежетали –
и ВПК, как зубы, поредел.
На память о трудах и вдохновеньях осталась ненужная никому бумажная гора – «груда кaлек, синек, распечаток». И это осознание бессмысленности созидательного труда, никчёмности личностных усилий в определенные водовороты времени, ощущение завершённости некоего глобального цикла, усиленное ежедневным лицезрением непарадных городских кварталов с их облупленными дворами, разбитыми таксофонами, открытыми канализационными люками и тусклыми взглядами прохожих порождает страшную поэтическую метафору ХХ века – Хoлмы Хлама.
Играли в бирюльки.
Вставали чуть свет...
Холм Хлама воздвигнут
усердным трудом.
Жизнь выжата. Точка!
Ограда и штырь.
Отныне герою повсюду будут видеться только Холмы Хлама:
Ни скрежета нет здесь, ни лязга –
застыл в очертаниях звук.
Колесами кверху – коляска.
Безрукая кукла. Утюг.
Гниющее сонмище тряпок.
Осколки бутылок. Замки.
Жестянки, что свесили набок
заржавленные языки.
Тарелки. Худое корыто.
Окалина вспученных жил...
Здесь вдавлено в землю и врыто
столетье, в котором я жил.
Разумеется, мы, бывшие воспитанники специальных и лесных школ, протестуем против столь одностороннего взгляда на наш незабвенный ХХ век. Некоторым из нас он запомнился походкой Чаплина, другим – формами Мэрилин Монро, кому-то – улыбкой Юры Гагарина, беретом команданте Че Гевары, ударом пяткой Эдика Стрельцова, да мало ли чем ещё. Однако мы находимся по эту сторону текста, автор же со свои героем – по ту, а все претензии принимаются по месту прописки ответчика. Поэтому нам остаётся только следить за мытарствами героя да в силу собственного темперамента либо молча сопереживать ему, либо постоянно плевать через левое плечо.
Герой на разные лады пытается найти ответ на один и тот же вопрос – о причинах превращения так много обещавшего столетия в Холмы Хлама. Как одержимый программист он тестирует минувшее время в виртуальном компьютере собственного сознания, получая на выходе то отдельные стихотворения, то венки сонетов, то поэмы. В периоды таких штудий к нему начинает приходить некий мистер Х, которого разве что только очень простодушный читатель может принять за опереточного злодея или нелегала потусторонних сил. А всякий бывалый читатель, к тому же имеющий за плечами опыт специальной или лесной школы, легко идентифицирует данного Х с Главным управлением делами ХХ века (Подсказка: Х = ?(XХ)).
Герой допытывается у него:
Неужто все кончится свалкой?
Неужто так будет всерьёз?
О, сколько усердной работы
в клубящийся кануло хлам!
Скажи, мистер Х, для чего ты
учил меня этим вещам?
Мудрый господин Х рекомендует господину герою не мучиться мировыми проблемами, а заняться собиранием собственного «я» – «мне кажется, ты раздвоился, а это – конец бытия!». Отдав должное пафосу и риторике научно-технического прогресса, обернувшегося в родных палестинах социальным регрессом, герой соглашается с выбором в пользу литературного творчества, поисков в области перекрёстных рифм и словесных аллюзий:
а я приникаю к бумаге:
мне точку поставить пора.
Но ставить точку оказывается еще рано – впереди Чёрная Cуббота. Это время, когда почва уходит из-под ног, когда «мысль единая гложет: это всё – наяву?», когда хочется «не петь, а пить или топиться», когда осознаешь: «я не тот человек, а к тому – не пробиться», когда «явственно только чувство: не здесь, не так». Календарь сливается в липкий комок страхов, смертей, попыток оправдаться в не содеянном, тщетных ожиданий и бессильных потуг:
Но мгновений не жаль –
день, наверное, вечен.
Он – и утро, и вечер,
и июль, и февраль.
Привычный мир оборачивается классическим шабашем посттоталитарных ведьмаков всех калибров, и на помощь опять призывается господин Х. От длительного общения с героем тот тоже переходит с прозы на стихи, и сочиняет на него пародию с рифмами типа «в мире – в квартире» и «паутина – рутина», тем самым переводя экзистенциальную драму героя в нормальный бытовой макроабзац. Сохранивший в перипетиях безумного века на удивление трезвый ум и незамутненную память господин X повторяет свой совет:
Но пусть тебя ведёт твоя строка,
твоя обмолвка пусть тебя обяжет:
«Мне нужно жить, валяя дурака
и говорить, чего никто не скажет»
Шагай вперед – пускай в полубреду,
пусть – судороги, колики, ломота...
Последняя часть «Реквиема» называется «Признаки жизни». Как прикованный к постели человек после длительного пребывания в больничных покоях выходит на улицу и радуется каждой увиденной травинке или дождинке, неожиданному пению птицы, так и лирический герой книги на ощупь осваивает окружающее его пространство. Ему важно не только почувствовать, но и осознать, что он вышел из ХХ века живым, что сохранил душу и способен не только на «сбивчивую речь». Его жадный взгляд фиксирует «оловянных лучей сквозь немытые стекла касанья», и то, как «тяжёлые капли упали на землю», как «лягушки заливаются в потемках», как шуршит снег, «словно “ша” в слове финиш». И главное – хруст яблока, когда «любимые уста забрызганы его прохладным соком». Счастье не ищут на окольных путях, сказал когда-то классик. Герой обретает спасение только тогда, когда в его жизни появляется она – «живая, в сорок девять килограммов». И впервые он может с полным правом сказать:
я почувствовал: да, вот теперь я живой,
я не киборг, не пень, не муляж восковой,
я живой, понимаешь? Отныне – живой!
Через всю книгу «Реквием по столетию» проходит образ холмов – это и памятные нам Холмы Хлама, и ландшафтные холмы за окнами героя, и холмы как место для его философских прогулок и мизантропических обзоров местности, и литературные холмы, явленные в многочисленных эпиграфах и цитатах.
Не надо быть выпускником специальной или лесной школы, чтобы догадаться, откуда ведёт родословную прекрасный сей образ. Конечно, из одноимённой маленькой поэмы последнего русского нобелиата И. Бродского, когда-то писавшего:
Холмы – это наши страданья.
Холмы – это наша любовь.
И далее:
Смерть – это только равнины.
Жизнь – холмы, холмы.
Прошедший Холмами Хлама герой поэтической книги Георгия Яропольского приговаривается синедрионом к жизни. И, судя по качеству стихотворных текстов, – к весьма долгой жизни.
Игорь ТЕРЕХОВ
В книге «Я не тот человек» (Таганрог: Ноанс, 2010)
По образу и подобию
«Поэзия есть Бог в святых мечтах земли». Вениамин Каверин в одной из ранних повестей напомнил, что автор этой строчки, Жуковский, считал свою мысль «математически справедливой». Если следовать этой математике и обращаться к поэзии как к неофициальному «представителю» Бога, в ней найдётся не меньше ответов на вопросы, удостоверяющие человеческую, земную, то есть подверженную сомнениям и страстям сущность вопрошающего, чем в Библии. Новая книга Георгия Яропольского «Я не тот человек» в этих параметрах совпала с моими нынешними размышлениями и колебаниями. Поэтому писать о ней легко и светло.
При всей разности потенциалов поэты чётко делятся на два типа. Одни следуют извилистым и прихотливым путём самовыражения. Они избегают прямых поэтических высказываний, но создают некую атмосферу и настроение, которое довольно быстро улетучивается, меняясь часто на собственную противоположность. Другие – их так немного, что к ним то и дело приплюсовывают для увеличения численности первых, – мучаются «последними вопросами», ставят их, что называется, ребром и ответы иссекают из этого ребра, словно бы вечно воспроизводя первый акт Творения.
Поэты этого типа чрезвычайно редко озадачиваются проблемой формы, как не озадачивался ею Творец, создавший человека по образу и подобию Своему. Как правило, они строят свой поэтический мир по образу и подобию той национальной традиции, в которой родились и развились. Иного им не то что не дано, а — не нужно. Но уж если такие поэты обращаются к форме, то выбирают путь наибольшего сопротивления. Например, венок сонетов, требующий академической дисциплины стиха и рождающий свободу из ярма. Такова «Реторта» – венок, безупречный по архитектонике. Но дело не в катренах и терцетах, а в том, что твердая форма ни на йоту не перестаёт быть живым, пульсирующим мыслью комком нервов, за классическим фасадом не потеряв ни одного признака лирической поэзии.
Число объектов, которыми оперирует в стихах Яропольский, не изменилось со времен Гомера: Бог, жизнь, смерть, любовь. И память, цементирующая эту великую четвёрку. И природа, в горниле которой калится человек, поочерёдно то принимая, то отвергая себя, то видя себя, то теряя в системе зеркал, косо отражающих бытие и пугающих тьмой небытия:
И в зеркальную гладь
всё гляжу исподлобья,
не желая признать
достоверность подобья.
Разорвать этот круг не удалось никому из художников, как ни изощрялись они. А вот вписать в него свой штрих-код, расширить его границы, хоть на мгновение привести к власти гармонию и одолеть ужас хаоса, «с землёю небо воссоединить», – это некоторым, в том числе и поэту Яропольскому, выпало.
Знание, получаемое в поисках ответа на «последние вопросы», трагично и по-своему безнадежно. Но лишь оно фиксирует «математическую справедливость», которую вывел учитель Пушкина Жуковский. Неверность зеркальных подобий в вечном поиске подлинного «я» большого Подобия не отменяет, как сомнение не отменяет веры, а лишь обрамляет её. Когда последнего читателя стихов прижмёт, он наверняка обратится за утешением – или спасительной болью – к поэзии, отваживающейся на диалог, не замкнутой на себе. Книга Георгия Яропольского ему в помощь!
Марина КУДИМОВА
Зинзивер № 8 (28), 2011
Георгий Яропольский. Я не тот человек. Стихи. — Таганрог: Нюанс, 2010
Георгий Яропольский (г. Нальчик) известен не только как поэт, автор сборников стихов «Акт третий, сцена первая», «Реквием по столетию», «Сфера дымчатого стекла», «Нечто большее», «Холмы Хлама»), но и как переводчик художественной прозы (например, романов Д. М. Томаса, Д. Митчелла, М. Эмиса, Дж. Кэрролла, С. Холла). Применительно к себе такой же двуипостасный автор Михаил Яснов употребил звучный термин «Амбидекстр», назвав так новую книгу своих стихов, вышедшую в прошлом году. «Амбидекстром», «двуруким», одинаково владеющим правой и левой рукой, велик соблазн называть всякого мастера поэтического слова и художественного перевода.
Но в сборник Георгия Яропольского «Я не тот человек» вошли только собственные стихи, не переводы. Единственное, кажется, непосредственно переведенное стихотворение — «Утренняя серенада» из Филипа Ларкина (в оригинале название — «Aubade», значение полисемическое, в том числе религиозное — «заутреня», «утреннее песнопение»). Стихотворение более чем трагическое, к серенаде в привычном значении любовной песни имеющее слабое отношение, — стихотворение о еженощном ожидании и бесплодном осмыслении неизбежной смерти:
…смерть, что подобралась на сутки ныне
и мыслей не оставила в помине,
кроме одной: когда и где — я сам?
Вопрос напрасен, но, как вспышка, слово
небытие пронзает снова,
хлеща в потемках плетью по глазам.
На этот вопрос человеку при жизни не найти ответа, и спасает симулякром откровения лишь будничная занятость и рассвет, который маскирует до следующей ночи страх перед небытием:
Нет солнца, небо белое, как глина.
Опять зовет работ рутина.
А почтальоны, как врачи, — из дома в дом.
В предисловии к этой книге стихов Марина Кудимова говорит о Георгии Яропольском, что он из тех поэтов, которые «мучаются “последними вопросами”, ставят их, что называется, ребром и ответы иссекают из этого ребра, словно бы вечно воспроизводя первый акт творения… Как правило, они строят свой поэтический мир по образу и подобию той национальной традиции, в которой родились и развились». Согласившись с утверждением, что Георгий Яропольский любит ставить в своих стихах «последние вопросы» (и выбирает для переводов, вероятно, творения авторов, тоже задающихся дилеммами уровня не ниже «быть или не быть»), посмею все же оспорить второй тезис Марины Кудимовой. Дело в том, что Георгий Яропольский строит свой поэтический мир на основании явно не одной «национальной традиции». В его поэзии нашла отклик вся евроазиатская культура и философия. И я не уверена, что надо из этого массива выделять «английскую культуру», хотя Георгий Яропольский переводит, как правило, англоязычных авторов, и прочие национальные культуры — «и острый галльский смысл, и сумрачный германский гений». А равно «застолблять» поиск Бога и смысла жизни за какой-то одной культурой — допустим, за русской. По-моему, наоборот, билингвальный поиск оправдания своего бытия перед непреложным уходом в небытие, предпринятый Филипом Ларкиным и Георгием Яропольским, означает, что этот вопрос довлеет над всеми мыслящими людьми планеты. Значение же перевода для мировой литературы трудно переоценить. Переводчик — главная фигура культурного «диалога».
Стихи самого Георгия Яропольского отражают его богатейший словарный запас и умение не только говорить, но и думать на иных языках. «Холмы Forever» — название стихотворения, посвященного любимым учительницам, по форме «размыслительного», по содержанию элегического. «Город Nальчик» — название другого стихотворения, городского, пейзажного, рисующего как пестрый кавказско-европейский город:
Пусть малюет хоть кто не по-русски
Pizza, Club, Vavilon ли, Vivat —
на углах, как и раньше, старушки
сядут семечками торговать, —
так и билингвальную природу поэзии Яропольского. Примеры можно множить и множить:
Опять погребено зерно в мякине!
Я бормотал под нос: «Amour, exil», —
и очень грустно шведочка в бикини
смеялась с пола, втоптанная в пыль.
«Мы стеллажи, спеша, опустошали…»
О грозных звездах стих слагая,
«аrs brevis», — мыслишь поневоле,
но их не ждет судьба другая,
не век пастись им на приколе.
Пустое место
Взгляни на запад, мистер Х:
пылающий закат
весьма напоминает Стикс.
Но ты не виноват…
Все испещрившая цифирь
исчезнет без следа,
Но есть слова etoile, эсфирь,
star, stella и звезда.
«Взгляни на запад, мистер Х…»
Поэт идет дальше и от двуязычия переходит уже к амбивалентности личности лирического героя-рассказчика — в горько-ироническом стихотворении (которое, разумеется, не следует понимать буквально, как исповедь): «Автопортрет у ларька стеклотары» с эпиграфом из «Гамлета».
To be or not — и вся альтернатива!
И в слове not — альвеолярный звук!
Стремленье сгинуть — чуждая причуда.
Блуждая мрачной бездны на краю,
я знаю, что я жив еще, покуда
посуда есть, которую сдаю.
Стихотворение это — не столько о сдаваемой посуде, сколько о проникновении чужих мыслей и речей в собственную речь поэта; вероятно, это своеобразный крест всякого русского интеллигента, образованного настолько, что ему трудно отделить собственные мысли от общекультурного контекста. О чем Георгий Яропольский говорит в стихотворении с оригинальным названием «Пустырь как цитата»:
Пусть впечатался след мой в суглинок —
он его не затронул ничуть.
Весь в репьях, выходил я к асфальту.
Было странно легко на душе.
Я его заучил, как цитату,
но откуда — не вспомнить уже.
Начитанному человеку жить, пожалуй, труднее, чем неучу — то, что второму предстоит постигать, первый рад бы забыть… Ведь уже все было в истории человечества. Как отмечает Марина Кудимова: «Число объектов, которыми оперирует в стихах Яропольский, не изменилось со времен Гомера: Бог, жизнь, смерть, любовь». Вот и о любви сказано в тоске:
Любовь всегда сродни убийству
(о чем мы часто забываем,
поскольку Уайльда к букинисту
снесли). С любовью — убиваем!
Иной раз даже мерещится, что поэт отрицает какую-либо возможность сказать нечто новое:
…Почему же немотствует зал?
Просветленьем овация грянет!
Я — со всеми! Я что-то сказал?
Нет, послышалось вам… Это — Гамлет!
Монолог осветителя
Слогом высокопарным
я владел, ну так что же?
Этим знаком товарным
похваляться негоже.
Ангел
Или же, чтобы создать новое из существующего, надо прибегать к алхимии. Процессу «искусственного» творения посвящен венок сонетов «Реторта», который Марина Кудимова назвала безупречным по архитектонике — и он, действительно, выстроен из изящных французских сонетов, только замысел его грустен:
Перекалилась, лопнула реторта!
Осколки, брызги — вот и весь итог.
А я варил состав такого сорта,
что чувствовал себя, как полубог.
…Соединяя небо с грудой хлама,
я истину хотел извлечь упрямо —
не удался чудесный новый сплав.
Впрочем, венок сонетов коварен, и магистрал гласит иное:
Перекалилась, лопнула реторта —
не удался чудесный новый сплав.
…Так, может быть, забыть сию затею —
оставить сумасбродную идею —
с землею небо воссоединить?
Душа с годами разве что мельчала,
но я опять готов начать сначала —
мне этого уже не изменить.
Но тут, извините, сквозь стройный ритм сонета упорно пробивается эстрадная версия: «Я в сотый раз опять начну сначала…». Впрочем, стремление «начать сначала» при любых условиях движет творческим человеком, даже если
извечно страшат перемены,
слепое начало с нуля…
Зачем же не одновременны
и небо для нас, и земля?
Холмистое небо
Оперировать с мировым культурным наследием — труд великий и ответственность грандиозная. Ехидство просвещенных читателей, «уже знакомых» с чем-то подобным, их культурное «дежа вю» — неизбежная «награда» за работу. Но у Георгия Яропольского есть мощный контраргумент, которого я еще ни у кого из поэтов не встречала:
Поэт живет наедине со смертью.
Что им делить? Меж ними только Слово,
которое когда-то было Богом,
а стало — так, безделицей из букв.
«Сегодня утром я взглянул на небо…»
Постмодернизм пригвожден, а концепция божественного Слова поставлена с ног на голову… Уверена, что в этом поле поэту еще есть что сказать от себя лично!
Елена САФРОНОВА
«Литературная газета», №15 (6365) (2012-04-11)
Модель сложной молекулы
Георгий Яропольский. Нечто большее: Стихотворения и поэмы. – Нальчик: Эльбрус, 2011.
Георгий Яропольский – из тех поэтов, которые не оставляют читателя равнодушным к тому, что выходит из-под их пера. Новый сборник с интригующим названием «Нечто большее» – ещё одно тому подтверждение. В него вошли новые стихотворения, а также поэмы «Потерянный ад» и «Обратный отсчёт».
Поначалу думаешь, что автор обещает нам «нечто большее», нежели прежде, или вообще «нечто большее», чем может дать нам поэзия как таковая, но в процессе чтения с ужасом обнаруживаешь, что «нечто большее» есть пустота, мчащаяся за героем (автором?), равно как и за всеми остальными. Хаос и абсурд – вот что кроется за столь многообещающим титулом. На протяжении всего пространства книги сталкиваешься с тем, что
ни Богу, ни бесу мы не нужны,
ни даже себе самим.
А через страницу автор ополчается на это им самим заявленное обстоятельство, сражается с ним или бежит от него, увёртываясь, но чувствует, что это «нечто большее», а значит, оно его рано или поздно настигнет —
грозно, голодно, неумолимо…
И укрыться возможности нет.
Всё знакомо и вместе с тем ново. Это ощущение сопровождает читателя строчка за строчкой. Не сразу и не во всём с автором соглашаешься. Главное, он умеет обратить внимание на очень тонкие связи. Кому, например, придёт в голову следить за тенями и делать из этого какие-то выводы? А для Яропольского это так естественно, что возникает встречный вопрос: да как же пройти мимо такого загадочного явления?
…Никогда не мог себя заставить
на чужие тени наступать.
Каждый раз думаешь: о чём ещё может поведать Яропольский в очередном сборнике? Но палитра его красок неиссякаема, более того, его образы обладают какой-то мистической визуальностью: вот только протяни руку – и коснёшься живой картины. Немного не по себе от некоторых строк, но это не останавливает. Идёшь с автором дальше, и он не разочаровывает. При всей кажущейся лёгкости, иронии над многим в жизни, над самим собой всё пронизано неизбывной болью, и пишет поэт только о том, о чём молчать невозможно.
В первой части сборника, озаглавленной «Игра в жмурки», герою то и дело удаётся прикинуться, что ему всё нипочём, однако к концу читатель попадает в водоворот «малого свода абсурдов», где за мнимой шутливостью является поистине страшное прозрение:
Потерян рай, не стало ада,
нас не накажут, не спасут;
одна теперь у нас отрада –
благословенный наш абсурд.
Отсюда – прямой ход к поэме-трактату «Потерянный ад». Людская скверна настолько превысила все пороги, что «и сам Вельзевул отвернулся, заперев перед нами свой ад». Эта корневая мысль обыгрывается со всех сторон, и в неё, как в воронку, втягиваются многие и многие исторические подробности, свидетельства о глобальных преступлениях XX?века. Появляющийся под конец поэмы «вьюнош», говорящий странное, видимо, должен восприниматься как намёк на нечто иное, чем то, что уготовано простой логикой. Намёк, однако, остаётся лишь намёком, равно как «пёс, которого знал Питер Брейгель», и в итоге
по никем не расчисленной трассе
шпарит шарик в холодном пространстве,
и язык, что немыслим был раньше,
сам себя из раздолья творит.
Захлопнув за собой дверь из поэмы, герой (или автор?) принимается лить «крокодиловы слёзы»: сожалеть о не содеянном, каяться в упущениях… Но диссонансом ли звучит заявка:
и всё же я зову его героем –
лишь потому, что он почти не врёт?
Думается, нет: герой (автор?), испытывая брезгливость ко всякого рода притворству, настолько не верит в искренность душевных движений, что, даже лья настоящие слёзы, сомневается в их подлинности (этакий толстовский многослойный психоанализ собственных чувств: дескать, вот я раскаиваюсь, и, значит, я хороший, а поверх этого: ты любуешься тем, что тебе стыдно, следовательно, ты гадок!).
Книга, естественно, ходит многими путями, да и читатель, несмотря на приверженность Яропольского к выстраиванию композиции, не проходит через сборник страница за страницей, а прыгает то туда, то сюда, и композиций получается великое множество.
Однако в каждой из них обнаруживается странная цельность: как будто одну и ту же модель сложной молекулы рассматриваешь с разных сторон. Что же связывает её атомы в единое целое? Во-первых, техника стихосложения. Во-вторых, трагикомичность описываемых ситуаций. В-третьих, упомянутая выше ирония, не исключающая из своего поля ничего, в том числе и автора. Но ирония эта – лишь защитная плёнка, под которой – любовь.
А вот выход из книги, стих «Откровение», где герой (автор?) говорит:
вижу небесный город,
что отражён во мне, –
это действительно выход.
И конечная сентенция: время расставить точки / мне над своими «i» – даёт основание ожидать чего-то и в самом деле большего и нового.
Потому что видишь (помнишь?), как движется он сквозь равнодушную толпу к тому, что выше всего на свете:
Пусть, кто хочет, вослед мне пролает,
я на лай даже не обернусь…
Сумасшедшее солнце пылает –
вот к нему-то всю жизнь и тянусь!
И хочется жить, жить и жить… Невзирая ни на что.
Лариса ШАДУЕВА
|