Сергей ПОПОВ
СТИХОТВОРЕНИЯ
* * *
Заехать в лес и рухнуть ниц —
все горе — не беда.
Оплечь чащоба без границ,
паслен и лебеда.
Распад пути, уход в траву,
в прикорневую глушь.
Рассудок это наяву
переварить не дюж.
И сон средь стеблей тишины
цветет над головой.
И только систолы слышны.
И значит — ты живой.
* * *
без таблеток спится этим летом
сновиденья спиться не дают
в городке далеком и нелепом
и не тороватом на уют
там впотьмах у зарослей наружных
где шныряют лисы не пришей
тишина висит на ржавых ружьях
огородных пугал сторожей
с вековой досадой и обидой
на соседей зарятся дворы
в недрах ночи тучами обитой
и забитой тьмою мошкары
в пущах перекрытий потолочных
мышьи безумовые бега
по маршрутам строчек полуночных
в облако дорога недолга
бродят сны безумием несомы
у обочин млечного пути
будто в дебрях всякой хромосомы
ничего иного не найти
их несокрушимою красою
славно мерить тутошний разброд
и пока костлявая с косою
не возникла утром у ворот
живы шансы в облачности низкой
обнаружить брешь наверняка
и оформить звездною пропиской
все что взято прежде с потолка
* * *
Скелет в шкафу. И сильно подшофе
возможно ли за дверцу не держаться
и, не давая сердцу урежаться,
примеривать растраву по душе?
О, полировка выгоревших лет!
Хромая мебель с недрами глухими.
В РККА иль ОСАВИАХИМе
ее списали доблести вослед.
Тому и быть. Все-все списал свое,
вцепившись в рюмку мертво как в цевье.
И общество содействия тому
учило не заглядывать во тьму.
А тьма, она за дверцей. И во тьме
все то, что в темном прячется уме.
И только шкаф свою разинет пасть —
и с темнотою запросто совпасть.
И что за радость в старом костяке.
Важнее жить до смерти налегке.
Не колготись и ручку не хватай —
тебе в подмогу — водка и минтай.
И пыль на полках. И тома в пыли
о скором счастье пасмурной земли.
И кто бы не совался в эти двери —
а все в ответ — одна команда — «пли».
* * *
Был Иван, и нет Ивана.
Взял и вышел без обмана.
В снах теперь да на устах.
Голова лежит в кустах.
Ветер в поле землю пашет.
Лебеда ушами машет.
Речка берег тормошит.
Туча ветром дорожит.
Брешут псы без остановки.
Затеваются обновки.
Обновляется вода.
Кровь уходит в никуда.
Нет Ивана, и не надо.
И с живыми нету слада.
Не мешайся, голова.
Все в округе трынь-трава.
* * *
Вывески скос сельмаговый
с инеем на предзорье.
Смаргивай да помалкивай
в раннем своем дозоре.
Что тебе мнится затемно,
чаем еще не старче?
У горизонта патина
вспыхивает все ярче.
Тынный обходчик вкрадчивый,
грейся ладонным тылом.
Сердца не заморачивай
обмороком постылым.
Это как будто на люди
выйти и не проснуться.
Вдаль по сентябрьской наледи
тянутся бликов блюдца.
Путь несусветный, путаный,
что ни на есть вслепую.
Тропки в туман укутаны —
знай выбирай любую.
Все по смешной оказии —
то ли к родным задворкам,
то ль поселенцев с Азии
к выселкам за пригорком.
Ткутся узоры замысла
прямо по мге дремучей.
Все, что гадалось засветло,
съедено черной тучей.
Через лощину блазнится
зыбкий прибыток света —
да велика ли разница
по окончаньи лета.
* * *
Без откровений и идей
здесь проживает Берендей.
Жует пшено. Пасет свинью.
Содержит малую семью.
Лишь Берендеиха и пес
к ему припаяны всерьез.
А что ему? А ничего.
Белым-бело. Черным-черно.
Все — блажь. Хватило бы пшена.
И да пребудет тишина.
Сопит кобель. Блажит карга.
Лежит дорога недолга.
В чащобу ли, на божий свет?
И обознаться страха нет.
* * *
Злой, с позолотцей месяца
на желваках в ходу.
Кровь гулевая мечется,
кличет свою беду.
Верками жив да ирками —
жуткое все кино.
В парковом тире с дырками
звезды стучат в окно.
Битые зайцы множатся,
сердце махорка ест…
Ночью слезает кожица
с богом забытых мест.
Черная кровь пучинная
яро гудит везде —
урочья, беспричинная —
вилами на воде.
И над рябой поверхностью
следующих времен
он круговой неверностью
всех и всего пленен.
Баловень, фраер, выскочка,
дурик в аллеях тьмы.
То ли искатель высверка,
то ли валет тюрьмы.
Кинет воздушку с присвистом,
кинется в никуда.
Черным, горячим, лиственным —
грянет его вода.
Перемолотит, вытравит
блажь подружак и хрень —
мокрое дело выправит,
высушит судный день.
* * *
Картофель на стол подает квартирантка.
Не правда ли, слишком кусаются цены?
Но прежде — о хокку,
а после — о танка
Конфузливый выговор.
Короткие сцены.
Ведь их неспроста приберег напоследок
Окраинный день в затянувшемся действе
Смурного театрика марионеток,
Сулящего сказку с оскоминой вместе.
По частному сектору стелется лето
И силится не оставаться за скобкой
Непреодолимого сходства предмета
С ветвящейся тенью и дудочкой робкой.
Ах, как безошибочно август угадан!
Хотя еще только июнь на излете.
Но дело не в гордом дыханьи на ладан,
А в странном прощаньи на праздничной ноте,
В какой-то причудливой дальней усмешке
По легкой касательной к соединенью
Приманки романа, поста сладкоежки,
Просторного чтения, близкого к пенью.
На запах забвенья,
подгнившей террасы,
Невольной аскезы,
вольготной теплыни
Летят, оставляя небесные трассы,
Раскосые призраки, званные ныне.
Листва распласталась в стекольном овале
Узорчатой рамы с облупленным лаком.
Зеленым отливом струится аварэ
По грудам газет и хозяйственным бакам.
А голос над книгою выше и глуше.
А строки окутаны воздухом спертым
И речитативом усадебной глуши
В тугой унисон с лебедой и апортом.
И кроны заходятся сабельным блеском
На пухлом бедре накренившейся тучи.
В цитатной волне и молчании веском
Блаженно купается пламень летучий.
То прянет,
то вынырнет в матовом блике,
Не жалуя смерть
и о жизни не горясь,
Как будто безоблачно равновелики
Упругий побег, обожанье и голос.
И всюду соседствуют соль воплощенья
И уксус ухода, разбавленный светом,
Как будто бессрочный залог возвращенья
До первого зова покоится в этом.
* * *
Железнорукая, за горло
берет вагонная морока.
До дна от курева прогоркла,
осоловела раньше срока
душа, дошедшая до ручки
на тамбурной гремучей дверце.
Все неуютнее и круче
в груди ворочается сердце.
Но снится будто переборет
кровь перегоны продувные.
А все в сердечных перебоях
ветра аукаются ныне.
И рвется пульс в пыли и треске.
Частит фокстрот в радиосети.
Ветшают сны, летят подвески.
И тьма сбывается на свете.
* * *
И если есть какой прогал —
засмотришься до слез —
ты неумел, плаксив и мал.
И ко всему — всерьез.
Но видишь эти времена
оттуда как свои.
Слеза заранее дана —
подвинься, извини.
Обратной оптики закон
таков, что никогда
из той игры не выйти вон —
досмертная беда.
Привычка смаргивать слезу
от тех спасет ли глаз?
И не в одном, торчишь, глазу,
прощаясь напоказ.
* * *
Покуда банные воскресники
очнуться затемно торопят,
мы, невозвратного наместники,
сердечной мышцы слышим ропот.
И все мы — сырость, пар, безумие,
неузнаванье света бела…
В поту будильникова зуммера
забвенью радуется тело.
Все это там — на дне грядущего —
в юдоли темной переплавка.
А что до мнимого и сущего —
все равнородственно и сладко.
Еще нащупать вещи прежние
нам предстоит во тьме предвечной
и ноши старые, кромешные
влачить по родине увечной.
В очередное кануть марево
и видеть — что бы не случится —
как света ветхого и малого
луч изоконцевый сочится.
* * *
Вечер пробирается по крышам,
занавески в окнах теребя.
В августе под небом темно-рыжим
сладко ожидание дождя.
На пороге нового ненастья
не взыщи за старые грехи —
в тишине окраинного счастья
поминать былое не с руки.
Положи антоновки в тарелку,
чтоб молчанье наше превозмочь.
Будем нынче слушать перестрелку
яблок, обрывающихся в ночь.
Лобовые частые удары.
Голубые молнии вдали.
Ах, какие тары-растабары
мы б с тобою за полночь вели!
Дабы миром все срослось к рассвету
и не ныли битые бока
у плодов, тревожащих планету,
мокрых трав и грязного песка.
Чтоб разряды прожитой тревоги
не дошли сквозь дождь и темноту.
Чтобы мы запомнились в итоге
на промытом временем свету.
|