Галина ИЛЮХИНА
СТИХОТВОРЕНИЯ
Ближний свет
Я знаю, это так: я родилась в любви.
Я родилась в любви, но выросла — от боли.
И как мостов ни жги, как письмена ни рви,
я помню наизусть все явки и пароли.
Я сумрачно брожу в задумчивых садах,
где зреет виноград, прохладный, словно камни,
и молча говорит: «уже вот-вот страда»,
храня в себе печаль грядущего глотка. Мне
осталось настоять и пережить вино,
и мошкару любви, что сладостно гудела,
летя на ближний свет сквозь солнца волокно,
закупорить в бутыль по праву винодела.
Мне ягоды в ладонь ложатся тяжело —
осенние плоды, подернутые дымкой, —
там сладко спят внутри мои добро и зло,
зародыши любви, поденки-невидимки.
Я сдавливаю гроздь — и мне ее не жаль:
от зрелой боли нет ни горя, ни оскомы.
И время пить вино, и кутать плечи в шаль,
и выпускать на свет свой опыт насекомый.
Дачный сосед
И опять замаячило лето.
Дует в дудочку первый нарцисс,
над тарелкой с остатком омлета
совершает оса экзерсис.
Он сидит в полосатом шезлонге —
разомлевший, солидный, седой, —
смотрит, как детвора у колонки
расшалилась, плеская водой.
Как девчонки хохочут игриво!
А вода так и блещет в горстях…
Он почешет вспотевший загривок,
грузно встанет, коленом хрустя,
сдвинет мятую шляпу из фетра
на бульдожий нахмуренный лоб,
рявкнет — так, чтоб их сдуло, как ветром! —
и уйдет в свой осиновый гроб:
в дом, где нет нестерпимого лета,
затхлой сыростью сумрак пропах,
в дом, где мыши (а может, скелеты)
шебуршатся в скрипучих шкапах.
Оглядится в жилище убогом,
бестолково побродит, вздохнет.
И у тусклого зеркала боком
постоит, подбирая живот.
* * *
Брошу пустую флягу,
тут, на дороге, лягу —
что ж меня гнать по свету,
как сироту-бродягу?
Щиплет коленки йодом;
чай с молоком и медом,
в сливочной пенке небо
с облаком большеротым;
пахнет пятью годами,
детскими городами,
где пустыри изрыты
бархатными кротами...
Память моя, ну что же
гложешь меня и гложешь,
что же ты вытворяешь?
Эй, порученцы божьи,
что припасли еще вы
в этот сюжет грошовый,
по миру отправляя
с сердцем в суме холщовой?
Ночное, совиное
Пусть окна не горят, но там не спят оне,
которые, как я, привязаны к луне,
и знают, что она не тело, а дыра,
и то, что белый зрак до самого утра
таращится в нее, а видит лишь дыру,
которую землей зовут у нас в миру.
У нас в дыре — зима, и снегу выше крыш,
и черное окно, в котором ты не спишь,
и дырочками глаз уставился во мглу,
как все мы, в эту ночь приникшие к стеклу.
Мы втягиваем тьму, а выдыхаем свет —
он зелен, как тоска, по-стариковски сед,
и столько тишины и одиночеств в нем,
по-волчьи пьющих мглу под мраморным бельмом,
как будто мы карасс по лунному родству…
Быть может, это нас и держит на плаву.
Птичий февраль
Каменная мерзлая земля.
В две доски последний потолок.
Ветер подхватил и поволок
перышко по небу февраля.
Ну, когда же поп за упокой
стылыми губами добубнит?
Холодно до степени такой,
кажется, вздохнешь — и зазвенит.
Топчемся у ямы на краю,
тупо коченея на ветру.
Спи спокойно, баюшки-баю,
отлетая в божию дыру.
А внизу — заснеженный погост,
птичьих лапок легкие кресты.
Все мы, если смотришь с высоты —
семечек рассыпанная горсть.
|