Марина АНДРИЕВСКАЯ
СТИХОТВОРЕНИЯ
ПОРТРЕТ С НАТУРЫ
ИЛИ
МУЖСКОЙ ВЗГЛЯД
Женщина повернула голову,
и стало ясно,
что она думает не о Вас,
и смотрит не в сторону
Вашего самолюбия.
Но Вы успели увидеть, что в её лице,
а точнее, в профиле,
запечатлена некая форма,
образ которой понравился Природе,
создающей различные формы,
но иногда повторяющей
подобную этой, видимо, нужную
для передачи какой-то тайны,
не ведомой Вам.
Когда Женщина повернула голову,
Вы также успели понять,
что Её чувства не с Вами,
и не к Вам Её устремления,
а куда-то далеко, или близко,
и может быть, Она сама даже не знает:
ведь Женщина просто молча повернула голову.
Но Вы успели заметить в уголках Её глаз
целую бездну какой-то силы и страсти,
грозящей гибелью Вашему самолюбию,
и, испугавшись, осторожно стали подыскивать
какую-нибудь оправдательную философию для себя и
Женщины, повернувшей голову.
Но вместо этого неожиданно поняли,
что такое Достоинство и Терпение,
а все вдруг вспомнили слово
Ave.
И, не зная, как объяснить это,
но желая объясниться с непонятной для Вас,
но такой знакомой земной
Женщиной, которая повернула голову,
Вы смогли узнать очевидное,
хотя это не было свойственно Вам раньше,
смогли угадать Её имя.
И, с появившейся откуда-то внезапной лёгкостью,
наполнившей Вашу душу счастьем и радостью,
Вы сказали Ей:
«Здравствуй, Мария!»
* * *
Возникнет образ как мираж
и будет память ворожить,
и мир вокруг как в первый раз
вновь оживёт и будет жить.
Уйди, исчезни, улетай!
Слова – пустые, радость – блик.
Там за окном улыбка тает
и слышен вещей птицы крик.
ПРИЧЕТКА ОСЕННЯЯ
Одиночество –
имя без отчества.
У меня – морское:
лето, прибой,
тепло…
А лето прошло,
как жизнь, –
дзынь! –
колокольчик осени.
Она листья в лицо бросила
и хохочет, будто плачет,
то ли грустит, то ли пляшет.
Но так и заведено:
на проводах – всё одно!
Эх! Закружи, заверти,
лето проводи!
Э-эх, себе на потеху!
Жёлтым листом,
серым дождём,
да с ветерком-холодком,
тучку на тучку: солнце – сгинь!
Дзынь!..
Дорожка вдаль ведёт,
где конец пути,
назад не уйти,
там ждёт:
оно,
одно,
одино…
…О берег пустой
бьётся прибой
ледяной…
* * *
«То было раннею весной»
Ф. Тютчев
Там бор серебряный стоял в тумане, как во сне:
пустые дачи, незакрытые калитки –
всё веяло забытым чем-то...
Там ещё река была,
и серая размытая дорога средь голых сосен и берёз
вела к обрыву.
И шёл старик по ней – чудак!
Теперь я знаю: он шёл к реке.
Она застыла без движенья огромным зеркалом,
и тайной было её скрытое стремленье
откуда-то – куда-то...
И бесконечным куполом повисла тишина,
лишь птичьи голоса звучали странно так,
как будто бы в пустом огромном зале.
Всё призрачно, всё сон…
И было легко дыханье мира спящего,
как у ребёнка перед пробужденьем.
Одуванчик (танка)
Земля и небо
так тянутся друг к другу
что жизнь родившись
с восторгом улетает
в голубые небеса!
* * *
Я не сошла с ума,
всеобщих ожиданий я не оправдала:
моя душа – из тонкого металла,
с своей бедою справилась сама.
Я не сошла с ума,
что было бы, конечно, просто
для женщины столь небольшого роста –
жить, не имея горя от ума.
А за окном – беспечная весна,
раскачиваясь в проводах, запела...
но мне до этого нет дела:
я снова научиться жить должна,
И сознавать себя живущей,
и вновь надеяться на день грядущий,
а это тяжело, как после долгой комы
учиться жить, не выходя из дома.
А через год, когда весна опять
мне птичьим хором примется в окно кричать,
я вместе с нею запою сама,
а может быть... сойду с ума.
Из цикла «АКВАРЕЛИ» 1. ВЕСНА
Светом предвечерним,
ласковою дымкой
землю охватила
тёплая заря;
в розовом сиянье
воздух неподвижный,
полон тишиною
чистый небосвод.
И повсюду знаки,
ты смотри и слушай:
птица пролетела,
сдерживая взлёт,
эхо прокатилось
по ветвям высоко,
что-то отвечали
сонные поля.
Всё покоем дышит,
тайна нераскрыта,
нити протянулись
тонкие с небес;
белая голубка
плавною дугою
низко у окошка
очертила круг.
И упал на стёкла
лучик запоздалый
сквозь седые пряди
золотых волос;
детский самолётик
из бумаги белой
взвился и растаял
в розовом луче…
НА СМЕРТЬ СТИВЕНА ХОКИНГА. 14 марта 2018 г.
Хокинг, Хокинг!
Имя Бога в формулах скрыто…
Там, далеко, в юности,
мы не знали, что было
до Взрыва Большого,
думали, как
бесконечно прекрасно
Мира Здание.
Знать – зачем?..
Бесконечная плотность в точке:
сжатый кулак Бога-отца…
Ты сказал – в пространстве, без времени,
значит, до – не было,
и нет Причины всего.
Бедный Хокинг…
Сколько времени тратил
ты на борьбу и спор
с Богом.
Но мы – есть,
во времени и пространстве.
Тогда ты сказал –
это было просто
без-граничное Предложение,
и мы не можем знать
варианты,
Мир возник от Начала
сам по себе.
Хороший, умный Хокинг,
так говорили давно
тоже умные люди.
Но в пан-теизме
есть и Пан.
И зачем знать:
божественный замысел или
игра в кости?
Эйнштейн или Хокинг?
Не любит Вселенная
тайны свои раскрывать,
как девка распутная.
Она – целомудренна.
Но умные детки её
покров сорвать норовят,
чтобы увидеть голую
сингулярность.
Хокинг, Хокинг…
Ты – велик
в своей неподвижности,
ты поведал столько секретов учёных,
штопая чёрные дырки материи!
Но ты был лирик,
и понял: Жизни дар
стоит того, чтобы жить,
и Мир живёт любовью людей.
А Земля – одна,
и нет краше во всей Вселенной
и даже в её параллельных,
и лучше ракеты на
другие планеты,
чем здесь, дома.
Может быть,
поэтому ты ушёл,
или потому, что начал
искать теорию «всего»
и единственный ритм Вселенной?
Тебе не дали услышать
её музыку.
И сколько вас,
создавших формулы, звуки, краски,
словa – ушли, когда
подошли к краю, –
физики-лирики.
Близится эра новых годов…
Новые умные
железным разумом будут терзать
тело мира и мерить вещи
своею меркою.
Я – за жрецов молчанье,
табу племён и
костры инквизиции.
Но, Хокинг, мы
осиротели без тебя.
А ты продолжаешь спорить
с Ним, но уже
тет-а-тет.
РАЙСКИЕ ПТИЦЫ
В тишине… мягкий свет струится,
очертанья размыты, неясны тени,
звуки слышатся – птицы –
не поют, не летают –
разговаривают, как всё живое
и не – в рaе.
Говорят о любви и времени,
о красоте и покое,
беседуют, играя,
рассуждают, смеясь, о вечном,
об отсутствии смысла во всём,
и, шурша крыльями, проплывают
в пространстве пустом.
И потом -- возносятся вдруг
вверх, в зенит, и,
очертив сверкающий круг,
растворяясь в потоке млечном,
в бесконечности -- исчезают,
и больше не видно их…
Это – улыбка рая.
Из цикла «ЭКСПРОМТ-ВЕРЛИБРЫ»
Философия –
это такая наука,
когда надо дать ответ,
а его нет, или найти
трудно.
Тогда говорим:
философия –
это такая наука,
которая даст ответ
философский,
когда мы его найти
не можем.
НОЧНОЕ ПИСЬМО ДРУГУ
Послушай, друг!
Опять слова идут к словам,
растут и множатся, и теребят,
как та трава,
что не колышется от рук…
Пускай они не трогают тебя,
пустое всё, прости!
Ты помнишь ведь: дожди, дожди…
и – солнце вдруг!
и воздух, и вода, –
как хорошо по берегу идти
без слов, без мыслей суеты
и шёпот волн лишь слушать
наедине и навсегда…
Забудь и ты!
Рассказом о былом я напоила допьяна
твою без-винну душу!
Вот – отпускаю. И – одна.
Представь: ложусь в траву, –
Ты спишь уже? – и – в небо! Там –
единственное счастье!
И прошлое уж не зову,
да и оно теперь не отвечает:
рассыпалось на части,
разлетелось эхом по лесам
и кучкой облаков за горизонтом тает…
Я – в синеву, что чище синевы любой,
и где покой
и воля, –
да, всего лишь!
Без оков и разговоров при луне
и услужения без меры.
…Я, может быть, приду к тебе во сне,
в нём оживут мои химеры:
к добру или ещё к чему.
…Уж ночь прошла, и утро заалело.
Так тихо… А всю ночь мне птица пела
за окном. Но может быть не мне, Ему?..
Я спать не буду, не хочу.
Прощай, лечу!..
Марина АНДРИЕВСКАЯ
АВГУСТ
Рассказ
Елизавета Алексеевна сидела на скамье под навесом и читала рассказы Куприна. То читала, листая почти наизусть знакомые страницы, то смотрела на воду, на озеро. Оно было необыкновенным, широким и спокойным – маленьким морем, а вдали на горизонте угадывались зубчики домов – город. Она жила в городе, но в другом, далеко отсюда, и вся её городская, то суетливая, то скучная и неинтересная жизнь тоже была теперь далеко. А здесь – покой. Это было новое для неё прекрасное чувство, а ещё самодостаточность, благодарность и почти счастье.
Навес был покрыт синим пластиковым шифером, а широкая скамья окрашена в жёлтый цвет и положена на толстые брёвна, тоже жёлтые; справа – урна-качалка голубого цвета, на скамье – её голубой пакет с кофтой, расчёской и ключами от комнаты. Елизавета Алексеевна была в стареньком, но приятном синем платье в белую полоску, которое очень подходило по цвету к скамейке, урне, навесу и даже озеру, и она удивлялась, как это всё так подошло? Откладывала книгу, жадно всматривалась вокруг и жалела, что не умеет рисовать. Картина была и правда хороша: серебристая в дымке гладь воды, плывущий человек, широко и мерно загребающий кролем, чайка в предвечернем чистом небе парила, белый парус вдалеке замер без ветра, в зелёных берегах блестели башенки новых коттеджей, а близко – еле слышный плеск волн и разноцветные камешки у берега. В метре от него выскакивали рыбёшки – играли с комарами и мухами, оставляя на поверхности воды бороздки и ямки...
По краю карниза неторопливо полз большой паук, но вдруг сорвался и оказался в воздухе прямо перед Елизаветой Алексеевной. Он смешно висел на ниточке – своей паутинке, подрагивая ножками, потом, собравшись с силами, стал деловито подниматься по ней вверх, обратно, будто кто-то его оттуда подтягивал. Очутившись на кромке карниза, он поспешил скрыться от позора – уполз на крышу навеса… Справа ветка большой ветлы опустилась в воду и покачивалась в ней, будто пила её, и тихие маленькие волны вершили свой бесконечный круг, жёлтые и зелёные листья колыхались в них и блестели; дерево согнулось над водой, покойно и навсегда слившись со своим отражением, чтоб больше уже не выпрямиться. «Как и я...» – вдруг подумала Елизавета.
Озеро – не море, но всё равно. Поехать на море было дорого. Чтоб летом, купаться и радоваться солнцу. А с осени обычно начинались хворобы. «Выбивать» льготные летние путёвки и требовать не умела, да и удерживало её что-то, и чего-то боялась… Поэтому так и жила со своей тайной мечтой – вернуться: она родилась на море, в маленьком южном городке. Ей только исполнилось шесть лет, когда семья переехала в другой город, холодный и неприветливый, где не было ни моря, ни реки, ни солнца и где она и жила до сих пор. Младшая сестра Иринка росла уже на новом месте. И смеялась над Лизой: «Не было никакого моря!» А Лизавета помнила. И своё детское фото, где она загорелая лежит животом на песке и улыбается, а волна накрывает ноги, – хранила. Ирка ведь его порвала, а Лиза склеила и спрятала. И море часто снилось: сине-голубое, ласковое, всё в чудесных огоньках, с белой как снег пеной и весёлыми брызгами, яркое солнце в глаза и горячий песок… её детство, беззаботность и радость. Иногда она просыпалась в слезах, и тихий шум волн ещё стоял в ушах, но быстро приходила в себя и старалась не вспоминать увиденное.
…Под тёплым солнцем последнего летнего месяца разморило так, что тело будто вросло в лежак и никак не хотело вставать. Щурясь, Елизавета сонно смотрела на отдыхающих – грузинскую семью с двумя детишками: маленькие близняшки, чернокудрые девчушки-куколки в одинаковых белых платьицах играли внизу у воды, молодая мама-красавица в чёрных очках безмятежно загорала в мягком шезлонге, солидный, уже лысоватый отец деловито разговаривал по мобильнику. Вдруг он закричал что-то жене и побежал на берег: одна из сестричек шлёпнулась в воду. Мама вскочила и метнулась вниз, но муж уже держал дочь на руках и громко ругался, хоть девочка вовсе не плакала, а улыбалась. Жена взяла на руки вторую дочку, и так они стояли друг против друга и громко спорили. Потом поцеловали детей и уже счастливые все вместе поднялись наверх. Мокрую девочку переодели, семья собралась, и они пошли на обед; близняшки держали родителей за руки. Елизавета смотрела на них, улыбалась и завидовала…
Собственно, младшую сестру её мать родила и настояла на переезде в другой город побольше и подальше, чтоб удержать мужа, когда тот стал «гулять». Не мог терпеть своенравного характера супруги. Но расчёт был верный, как часто бывает в таких житейских делах, и Иринку, шаловливую и подлизу, отец полюбил сильно и баловал очень. И домой с работы шёл с радостью. Он был человек простой и семейный. А жена постаралась, чтобы старый домик на море не вспоминали: квартира была со всеми удобствами, и зарплата мужа на новой должности – приличная. Только Лиза, когда-то весёлая и живая, теперь словно ушла в себя, стала тихая и робкая. Но добрая была, в отца, никогда не держала обиды и не жаловалась. Зато пристрастилась к чтению: читала много и разное и засиживалась после школы в городской библиотеке.
…Она любила ходить босиком. Так отдыхали вечно болящие ноги с мозолями от дешёвой жёсткой обуви и от жизни «на ногах». А ещё так чувствовала себя моложе: маленькая и худая, она девочкой мечтала танцевать, но от всех скрывала. Да и нельзя было со слабым сердцем. Сестре один раз поведала «тайну», та опять только посмеялась. Но до сих пор дома в тёплое время часто ходила без тапок, а иногда и на «пальчики» вставала.
…Тропинка поднималась вверх по берегу. Здесь над озером дорога была выложена бетонными плитами, заросшими травой; трещали кузнечики, как в середине лета, и как в детстве. Она шла босиком то по плитам, то по жёсткой выжженной солнцем траве, и всё вокруг было золотое от света; трава колола ноги, но это было приятнее и лучше, и в этом была её теперешняя свобода – тоже из детства. В первый день она легла прямо на эту жёсткую сухую траву и лежала долго, лиловый колокольчик у лица смотрел в глаза, пахло клевером и ещё чем-то душистым и жарким. Она глядела в синее-пресинее небо с болью и счастьем; сквозь качающиеся ветки дерева бил солнечный луч. Вдруг стали приходить какие-то слова… «в синем-синем небе… солнце…», она закрыла глаза и заснула...
Ирина выскочила замуж быстро и переехала в квартиру мужа. А у Лизы не сложилось. Были несколько лет счастливой студенческой жизни вдали от дома, когда она на время будто «ожила», – юность с её приключениями, надеждами и любовью. Потом скоропостижно умер отец, и она вернулась, не доучившись год до диплома. Она любила отца и тяжело пережила утрату. Осталась жить с мамой, чтобы не бросать её одну, и устроилась работать по специальности – медсестрой в поликлинику. На профессии медика настояла мать, а Лиза хотела в библиотечный. Но теперь это было как нельзя кстати. Через год мать сильно заболела и с постели почти не вставала, и Лиза несколько лет ухаживала за ней. После её смерти осталась в родительской квартире. Заканчивать институт не поехала, сил уже не было, поэтому – с неполным высшим – так и работала простой процедурной медсестрой, добавили теперь только после смены ходить по лежачим больным с уколами и прочим. И ещё – разносить карты по кабинетам.
…Август был тёплым. На рассвете вышла на балкон в чудесное ясное утро. Внизу по дорожке медленно шла чёрная кошка. «Кыс-кыс!» – тихо позвала Лизавета. Кошка подняла мордочку, оказалось, что у неё белая грудка. Мяукнула и прыгнула в траву, из-под лап вылетело что-то. Лиза погрозила ей в шутку и улыбнулась. Сколько жизни вокруг, и как это всё удивительно хорошо! А на закате солнце золотило ствол сосны прямо перед её окном, это было тоже удивительно и очень красиво, и она долго сидела так до темноты, пока озеро, виднеющееся вдалеке между деревьями, не становилось всё темней и не сливалось наконец с небом.
Елизавета была одинока. К этому привыкла и не тяготилась. К одиночеству приучила мать: она не любила людей и друзей не сохранила, своих родных не было, а с родственниками мужа не общалась. Говорила: «Не нужен нам никто, а кто нужен – того у нас нет». И всех знакомых старшей дочери встречала неприветливо. Так, что и перестали ходить. Её жизнью и делами почти не интересовалась, зато вдруг увлеклась политикой и смотрела все передачи на эту тему, и читала детективы. Изредка спрашивала о младшей, которая приезжала очень редко. В её комнате висела только фотография бабушки в молодости, в честь которой и назвали Лизу: на белой пластмассовой рамке – серебряный крестик на чёрном шнурке. Лиза помнила бабушку плохо, она жила в доме-интернате и осталась там, у моря, и один раз родители уезжали туда на похороны. Тогда она впервые видела, как мама плачет. А крестик, отец сказал, бабушка Елизавета завещала отдать ей, старшей внучке…
Когда Лиза входила к маме в комнату, та говорила недовольно «ну что тебе?» и отворачивалась к стене: у неё было своё прошлое, и она не собиралась им делиться ни с кем. Лиза хотела что-то сказать, но слова застревали в горле, она молча делала, что надо, и уходила, тихо прикрыв дверь. Мать включала телевизор и безучастно смотрела в экран, пока не засыпала, и ночью в её тёмной спальне жутковато горел его красный огонёк…
В отпуске Елизавета уже и не помнила, когда была. То есть отпуски, конечно, были, но они, также как и выходные, с давних пор проходили в квартире сестры. Первый её брак был неудачным, но вскоре Ира вышла замуж второй раз и, наконец, родила. Лиза помогала растить племянника, потому как сестра через три года опять развелась и одна не справлялась. А в свои отпуски Ирина уезжала отдыхать и оставляла сына на попечение тёти. Тётя Лиза занималась им безропотно и с удовольствием: своих у неё ведь не было. «А что тебе ещё делать-то?» – говорила Ирка, быстро целовала сына в лоб и садилась в такси к очередному ухажёру.
…Вчера на озере был шторм, и что-то потянуло её на берег навстречу стихии, ветру и волнам, какое-то давно забытое чувство свободы и азарта. Она надела ветровку с капюшоном, наспех заперла дверь и почти выбежала из корпуса. Спустилась по лесенке вниз: чёрные тучи летели над головой, пенистые валуны с шипением разбивались о бетонные плиты, обдавая холодными брызгами… Она стояла и улыбалась…
Отношение вечно капризной и балованной сестры, которой всё прощалось, постепенно сделало из Елизаветы человека замкнутого и неуверенного в себе, она чувствовала себя лишней в кругу людей, старалась быть незаметной и всё время держала эмоции внутри с огромной потребностью любить и быть любимой. Она и любила сестру и племянника, и всё терпела. Принимать твёрдые решения и постоять за себя не могла. Иногда, правда, не выдерживала и уезжала, на звонки не отвечала и сама не звонила. Но не долго. Забеспокоившись «как там ребёнок без присмотра?», ехала помогать. А он рос, и заботы росли, и всё чаще случались ругань, крики и детский рёв на весь дом. Лиза их жалела. И забирала мальчишку к себе, но тот быстро просился обратно: без компьютера ему было скучно. Так она и продолжала мотаться туда-сюда: со шприцами для больных и с гостинцами для племянника. А годы шли, и время было не остановить. Только изредка вдруг что-то загоралось внутри, и возникало острое желание всё бросить и уехать далеко-далеко, к морю, насовсем. Но оно быстро как-то гасло, и она понимала, что никуда не уедет, и ничего в её жизни уже не изменится. От этой невозможности становилась ещё покорнее. Давно ещё даже отец говорил: «Ну и тютя у нас растёт!» Так и привилось. Ирина, когда была чем-то недовольна, дразнила её этой «тютей». Вскоре племянник, уже юноша, не стеснялся и в лицо стал звать тётку тютей Лизой. Она не обижалась. Было не очень приятно, но она улыбалась и молчала. После девятого класса он поступил в училище и повадился к ней за деньгами на разные свои молодёжные нужды. Его мать знала и не препятствовала, считая, что Лиза одна, и деньги ей тратить не на что. А та никогда не отказывала. Но однажды осенью, поздно вечером он завалился к ней пьяный, ругался, кричал, что будет жить в этой квартире, а она пусть идёт на… Плюхнулся в её кровать прямо в грязных ботинках и джинсах, толстый, наглый, чужой… Лизавета выбежала на улицу в тапочках и халате и полночи просидела на скамейке у подъезда. Как оказалась в больнице на следующий день – не помнила. И долго ещё болела. После этого случая племянник больше не появлялся. Да и в армию вскоре пошёл. А сестра Ирина, видно, посчитала, что лучше дождаться естественной смерти, чтобы вступить в наследство. Или пожалела её первый раз в жизни. Но Лиза теперь посылала им деньги и поздравляла с праздниками по почте.
…Вошла в воду и дух захватило от восторга. Плавала и удивлялась, как у неё так хорошо получается, но далеко не уплывала, боялась. А когда все ушли с пляжа, наконец сделала то, что давно хотела: легла, как маленькая, на песок у самой воды, волны мягко накатывали, окутывали, покачивали. Время будто остановилось. С низкого берега не было видно ничего, кроме воды и неба; лёгкие облака парили над ней, прибрежные камешки разноцветно блестели в воде и тускнели, когда она отливала. «В природе, как и в жизни людям, – нужна любовь, ласка и забота. Тогда им хорошо». – Она вдруг ясно поняла эту простую истину. Смотрела в бездонное небо и не двигалась. «Вот и в раю, наверное, так…»
Пока Елизавета Алексеевна лежала в больнице, её тихо уволили, по сокращению. Поликлинике она была в «убыток». Выяснять и судиться не стала, да и работать медсестрой всё равно уже не могла: южная природа плохо переносила холодный климат. Она мёрзла и простужалась от долгих хождений по городу и от гриппующих пациентов, поэтому часто брала больничные. А теперь и сердце дало о себе знать. Но жить на что-то надо. Посылая как-то открытку сестре на почте, услышала, что работников там не хватает, и что возьмут «хоть безногих, главное, чтоб руки были». Устроилась. Да и скрасить всё же своё одиночество хотела. Завела кошку – подобрала на улице – любимую свою серенькую Муську с белыми лапками. В появившееся наконец свободное время читала, смотрела телевизор, кутаясь в шерстяные носки и одеяла, а в редкие тёплые дни гуляла в сквере. «Любить» себя тоже не умела, поэтому без привычной заботы о близких вдруг почувствовала дыхание старости и всё чаще задумывалась о жизни: что дальше, и есть ли у неё… дальше?..
…После ужина, как обычно, пошла прогуляться. В конце небольшого пляжа – деревянные мостки; она подошла по пружинящим доскам к краю. Вода, вода… тёмно-синяя со стальным отливом, она накатывала медленно, была везде – слева, справа, впереди, куда хватал глаз, казалась бесконечной, а небо над ней стояло высоким куполом. И в вечернем свете не видно было берегов вдали – как на море… Голова закружилась, и Лизавета чуть не упала, схватившись за столбик. Какой-то внутренний голос сказал: «Вот наш мир – бесконечен и вечен!» И она вдруг ощутила себя частью чего-то огромного, неведомого, узнаваемого впервые, – всего вокруг, и будто слилась с пространством и временем… Это было странное, немного пугающее чувство, и всё остальное стало мелким и неважным, а она теперь – важное, такое же, как и этот – её мир. «Вот он какой… и я…» Да, она была другой, незнакомой, какая-то вторая, скрытая до сих пор её сущность вдруг заявила о себе. И вода притягивала... Вскрикнула, будто кольнула в сердце, чайка, и Лизавета очнулась, как от гипноза. «Что это я?.. нехорошо!..» Поспешила вернуться в номер. Выпила лекарство, легла в постель и долго не могла уснуть, и опять пришли простые слова… «в синем-синем море…».
Однажды в начале лета, убираясь в квартире, Елизавета Алексеевна нашла спрятанную на антресоли большую чёрную коробку из-под обуви. Там были разные старые фотографии, бабушкины документы, бережно завёрнутые в тряпочку серебряные ложки с вензелями и две красивых тарелки с такими же вензелями. Одну фотографию в старинной золочёной рамке она вроде помнила, видела у матери: сидящий в кресле красивый мужчина с аккуратно подстриженной бородкой и большим перстнем на левой руке и стоящая рядом женщина в белом кружевном платье с жемчугом на шее, с красивой причёской и немного грустными тёмными глазами. Внизу – оттиск «фирмы» фотографа, а на обороте год, город, фамилии с инициалами и с приставкой «гр.». Фамилия была – её бабушки до замужества. Долго собиралась с мыслями, держа в одеревеневших руках тяжёлую рамку, потом вбила гвоздь покрепче и повесила на стену. И про себя решила, что те двое, вероятно, её прадед и прабабушка.
Компьютера у Елизаветы не было. Прошёл ещё месяц, прежде чем она решилась написать письмо в архив того города с запросом об этих своих возможных предках. А когда посмотрела по карте, и выяснилось, что это недалеко от места её рождения, от города её детства, даже в глазах потемнело. Написала ещё одно письмо – в краеведческий музей: индексы и адреса ей на почте помогли найти. Отослала оба и поначалу ответа не ждала. И ответа всё не было. Сколько лет и перемен в стране минуло с тех давних пор! Но потом стала волноваться, даже ещё похудела и осунулась и каждый день спрашивала, нет ли, и сама смотрела почту. Начальница – заведующая почтовым отделением, сначала посмеивалась: «Вот все сейчас в дворяне хотят! Мода! Раньше б вас…» Но в конце концов не выдержала и сказала: «Да плюнь ты на них, хватит маяться! Или сама туда езжай или иди уже в отпуск. Без тебя справимся, народ ещё с курортов не вернулся. Что ты как аристократка какая, как тютя, не можешь ничего!» Лизавета даже вздрогнула, услышав «тютя». Два дня думала и пошла в собес узнать, нет ли какой горящей путёвки? Ей повезло. Оставила свою Муську на почте и уехала.
…Мать часто говорила за столом: «Спину держи! Вот как Ирочка!» А Лиза сутулилась. Мама тоже больше любила сестру, может быть потому, что та похожа на неё, и с характером. А Лиза – в папу. Простовата. В младшей и правда было что-то, иногда так голову поворачивала, что отец прицокивал: «Ишь ты, кровь играет!». Лиза не понимала, о чём он, а мать опускала голову и молчала. Ирина моргала длинными ресницами, вытягивала шею и делала смешное «гордое» выражение лица, хоть тоже ничего не понимала.
Собираясь в поездку, Лизавета вынула старую одежду, и что-то оказалось впору, но всё же заставила себя пойти в секондхенд. Пробыла там два часа и выбрала-таки пару кофточек, купальник и ветровку с капюшоном. Волнуясь, представляла: ясным солнечным днём она пойдёт босиком по берегу, будет брать мокрые разноцветные камешки, как в детстве радуясь настоящему и не думая о будущем. А сердце всё равно щемило отчего-то. И в день отъезда она долго сидела с собранной сумкой перед дверью. Потом вдруг вспомнила, побежала в мамину комнату, сняла с фотографии бабушкин крестик и надела. Запирая дверь, перепутала ключи, и замок никак не закрывался, а руки не слушались. В совершенно расстроенном состоянии выскочила из дома к остановке автобуса и чуть не опоздала на поезд.
Зато всю дорогу в дом отдыха происходили разные чудесные вещи: в вагоне было не душно и чисто, люди – добрые, и все как-то по-особенному, казалось, на неё смотрели; автобус сразу пришёл, и в нём было место, шофёр по просьбе остановился рядом с главным входом; встретили её вежливо и номер дали светлый и с видом на озеро… И ещё много разных мелочей, которые она понимала как добрые знаки. И всё время своего недолгого отпуска подмечала что-то особенное и называла про себя знаками.
…За неделю до отъезда она начала считать дни. Стала вдруг больше общаться: заговаривала с отдыхающими, делилась впечатлениями, что-то узнавала у администратора, горничных, официантов, хвалила еду в столовой и старалась сидеть прямо. Это было немного нарочито и стоило ей больших усилий, и никто не знал, конечно, что под маской общения, для всех привычного, обычного, повседневного, была пустота и одиночество, страх, что это короткое счастье закончится и никогда не будет опять, и она сама понимала это, и ей казалось, что все это понимают, замечают её смущение и напряжение. Она приходила в свой номер, капала в стакан сердечное, успокоительное и ложилась.
Мобильник она держала выключенным, не хотела ни с кем говорить, да и не с кем в общем было. Но за три дня до конца, как будто кто толкнул, – волнуясь, включила телефон. И действительно, вдруг позвонила начальница, у неё был громкий голос, поэтому Лиза испугалась, как она кричала, не поняв сразу, о чём, и слова отдавались прямо в голове: «Приезжай! У меня двое уволились, работать некому. И пришёл ответ на твой запрос – положительный! И письмо из музея. Вроде родственники твои там живут!» И да, она прочла письмо сама, иначе как же было узнать? Елизавета Алексеевна поблагодарила и долго ещё сидела, держа в мигом вспотевшей руке трубку с не выключенным вызовом, и короткие гудки гремели на всю комнату…
…Август, август… не кончайся... Взяла ручку и бумажку. Задумалась… Потом встала и пошла к дежурной в холл сообщить, что уезжает раньше – сегодня. Вернулась, стала медленно собирать вещи и что-то так ослабла, что прилегла на кровать. Задремала: она плыла в голубых волнах легко, как девочка, и волны расступались, чайки летали над водой и кричали остро… Вдруг бабушкин крестик появился впереди, хотя она всегда его снимала перед купанием, чтоб не потерять, и блестел, покачиваясь, и тоже плыл... Она хотела его взять, но никак не могла догнать, а он вдруг пропал, и Лиза погрузилась за ним, но его там не было. Потом вода стала подниматься, а она опускаться… Внизу было красиво, но стало трудно дышать, и становилось всё темней… потом прабабушка в белом платье и прадедушка с перстнем появились прямо в воде, и у них были строгие лица. Елизавета опускалась всё ниже, ниже, и постепенно всё померкло…
Через два часа в дверь стучали: «Женщина! Освобождайте номер, убраться надо!». Балкон был открыт, занавески, как волны, слегка трепетали, и дрожал уголок белой бумаги на столе, на котором было написано:
В синем-синем небе золотое солнце,
В синем-синем море нету берегов…
(2017)
Марина АНДРИЕВСКАЯ
ДОМ
Рассказ
В машине становилось уже зябко. Движок работал на минимуме, и обогрев не помогал. А может быть от долгого сидения. Быстро смеркалось. Марина закурила уже пятую сигарету, но потом поняла, что дышать и так нечем, открыла окно. Острый морозный воздух ворвался в салон, и окно пришлось закрыть. Значит, надо выйти. Выключила «печку», а то ещё на обратную дорогу бензина не хватит. Но Антон велел ей ждать в машине. Чёрт, сколько можно? Второй час пошёл, а его нет. Сначала это идиотское авторадио, потом макияж поплыл, телефоны как назло все вне зоны... Снег под ногами скрипел, она потопталась немного, докурила, бросила ещё не погасший окурок, и он заалел красной искрой в сугробе. Походила вокруг машины. Белая дорога впереди и сзади пуста, дома за заборами тёмные, будто и нет никого. Как если всё уже… Бр-р, виртуал какой-то!.. Досиделась! Поёжилась, накинула капюшон, щёлкнула брелком: авто ответило привычным «пип».
Калитка была приоткрыта, а через высокий забор виднелся мезонин старого дома и треугольная крыша над ним. В мезонине горел огонёк. Значит, он там. Марина, наконец, решилась и протиснулась в калитку, которая примёрзла и не открывалась шире. Издали увидела дом: толстые брёвна с пятнами налипшего снега в сумерках казались совсем тёмными, на первом этаже два больших окна, между ними крыльцо; второй этаж был вдвое меньше первого с двумя маленькими круглыми окнами без рам, как два глаза, а обычные, квадратные, располагались сбоку, а не на фронтоне, над ними небольшие окошки мансард; крыша изогнуто нависала впереди, а по бокам намного выступала за стены, как руки, с краёв свисал снег, и весь дом формой походил на сказочного деда-снеговика; большой мезонин со снеговой шапкой наверху торжественно венчал его. «Да, своеобразный домик! Продать будет трудно…» Она не разбиралась в архитектуре, но и так было всё понятно.
Двор был огромный с соснами и елями, которые беззвучно качались и будто протягивали к ней свои снежные лапы. «Как заколдованные стражи, смотрят, кто идёт, и не пустят, если не захотят…» Марина заторопилась, хотя дорожки не было, только еле виднелись следы Антоновых ботинок. По ним она и пошла, то и дело поскальзываясь и проваливаясь в снег и ругаясь вслух. Прошла мимо старой, осевшей под снегом беседки. У крыльца остановилась. Вблизи разглядела: нет, всё же домик не слабый, хоть и не новый, и участок супер… «Дёшево не отдадим». И она решительно поднялась по снежным ступенькам крыльца, оставив в них маленькие, но глубокие вмятины каблучков…
Через две двери прошла в комнату. Темно и холодно. Вроде гостиная. Большая, с высокими потолками и большими окнами. Угадывалась какая-то мебель и камин, картины и какие-то деревяшки на стенах. За ней комната поменьше и попроще и кухня. Между ними печь. Обе окнами выходили на задний двор. Там за забором виднелся чей-то дом, дальше чернел лес…
Пол везде скрипел, и пахло старостью. Да, надо продавать! На второй этаж вела деревянная почерневшая и кривая лестница без перил. Побоявшись подниматься, закричала:
– Антон, ты там?..
Тишина.
– Антон! Я устала ждать, замёрзла. Сколько можно?! Ты скоро?
– Поднимайся…
Голос был глухой и какой-то чужой.
– Я боюсь! Лестница…
Тишина.
Пришлось собраться с духом и идти. Не ругаться же тут снизу.
Придерживая полы шубки одной рукой, а другой держась за стену, стала подниматься. Ступени скрипели и на них тоже оставались маленькие кружочки каблучков. Лестница была до второго этажа. Тёмный коридор с низким потолком, по обоим концам двери. Из круглых окошек виднелся сумеречный сад. На другой стороне такие же, в них глядел лес. Жутковато… Посередине – короткая лестница и тоже без перил, сверху падал луч света…
…В мезонине горела тусклая лампочка. Было сильно накурено и холодно. У окна узкая тахта, над ней детский рисунок ракеты в космосе, на стене две полки с книгами, сморщенными от сырости, тумба-пенал в углу, какой-то мешок сверху, стол, на нём банка с окурками. На полу две большие картонные коробки, одна открытая. Антон сидел на стуле спиной к ней и разбирал какие-то бумаги.
– …Антон!
Молчание.
– Антон!! Я пришла. Когда мы поедем?!
– Не поедем…
– Ты что, с ума сошёл?! Я тут умру!! Мы же договорились! Туда и обратно!
– Не умрёшь. Садись.
Он никогда с ней так не разговаривал. Марина хотела «закатить», но почему-то не стала. Села на краешек тахты. Та даже не прогнулась: затвердела от мороза. Прошло ещё сколько-то времени. За окном почти стемнело. Наконец, Антон оторвался от бумаг, встал. Резко прошёл мимо неё, сбежал по лестнице; хлопнула входная дверь. Марина попыталась увидеть его в окно, приоткрыла форточку, но не увидела, только почувствовала запах дыма от сигареты.
Опять хлопнула дверь, за ней вторая, и зажёгся свет внизу. Антон что-то передвигал, потом раздался его голос:
– Зажигалку дай.
– У тебя нет, что ли?
– Дай, сказал!
Марина с ужасом опять стала спускаться, зацепилась каблуком за ступеньку, чуть не упала, он даже головы не поднял. «Зараза!..» – ругнулась про себя, медленно подошла и протянула зажигалку. В камине – зола и отсыревшие дрова. Они никак не загорались. В люстре светила только одна лампочка.
– Пойди на кухню, может там спички есть.
– Где?..
Молчание.
В ящике кухонного стола действительно лежал коробок. Полупустой и тоже отсыревший. Принесла.
– Бесполезно, по-моему…
Антон пошёл в какую-то каморку, или кладовку, принёс охапку старых газет, высыпал на пол, взял несколько, на растопку. Рвал, бросал в камин; один обрывок, наконец, загорелся. Блики огня запрыгали по комнате. Марина сидела на стуле и смотрела, как он разжигает. Вот уже и дрова загорелись. Сразу стало теплее. Она сняла шубку и вертелась, не зная, куда повесить. Углядела какой-то шкаф: на вешалках немного одежды, нашла свободную вешалку, повесила. Антон бросил свою куртку на кресло и опять выскочил на улицу. Его не было минут пять, потом он пришёл весь в снегу с поленьями и охапкой сучьев и веток. Отряхнулся, часть вывалил у камина, два полена подбросил в огонь.
– Теперь печь. Помоги!
Открыл заслонку, сунул газету, потом маленькую веточку, поджёг. Покидал ещё; Марина подавала. Закрыл. Постояли так, пока внутри приятно не затрещало. Антон открыл, кинул полено… через минуту печь тихо загудела. Открыл опять и сунул туда ещё пару полешек.
– Ну, теперь не замёрзнем!
Голос был уже не такой грубый. Даже довольный.
– Только следить надо, подкладывать, чтоб не погасло.
Он снял мокрый свитер и повесил на верёвку. Марина молчала.
– Через полчаса посмотрю наверху, если не прогреется, будем спать внизу. Так легче следить за теплом.
– Я не пойду наверх.
– На втором две комнаты. Есть будешь?
На кухне был чай, кофе, твёрдые как камень сухари, засахаренный мёд в баночке, сахар, соль. Полбутылки замёрзшего подсолнечного масла в старом пустом холодильнике, рис и пшено. И водка. На дне четырёхгранной бутыли толстого тёмного стекла какие-то корешки, травки, ягоды. Над железной раковиной мыльница с кусочком заскорузлого мыла. Под потолком мигала одинокая лампочка. Антон вынул откуда-то свечу в стеклянной банке, поджёг зажигалкой, поставил на стол.
– Ты что будешь?
– Ничего…
– Как хочешь… Воду вскипяти. В кастрюле – для риса, и в чайнике. И ещё для мытья. Плита – газовая, – сказал он, поворачивая кран на тонкой со следами ржавчины трубе у стены, и улыбнулся первый раз за вечер.
– А вода?..
Антон надел куртку, взял ведро и вышел. Марина не ожидала, но газ зажёгся, причём все конфорки, и села ждать. Из пакетов с крупой пахло тоже чем-то старым. Кастрюли были простые, алюминиевые, а чайник эмалированный, со стёртыми местами весёлыми цветочками по бокам. Вернулся Антон с полным ведром снега. «Не бойся, здесь чистый!» Пока растапливал и засыпал крупу, она отогрелась, и как всякая, пусть и избалованная, но любопытная женщина, стала открывать дверцы шкафчиков, смотреть, что где, и вынимать посуду. Воды не хватило, и Антон пошёл опять, чуть не стукнувшись головой о низкую притолоку. «Вырос, однако…» – бросил на ходу. Когда пришёл, на столе стояли чашки и тарелки. «Молодец!» Марина не стала показывать, что рада похвале, и надула губки:
– Грязное всё!
Антон только хмыкнул. Зачерпнул ковшом из кастрюли горячую воду, налил в миску, поставил в раковину. Помыл всё с мылом.
– Руки дай!
– Зачем?..
– Полотенце вот – другого нет. Да, туалет… Один на улице, другой…
Другой был в доме, в пристройке за маленькой комнатой, обычный, без городских «удобств», но аккуратный, рядом душ. Марина открыла дверь, поморщилась брезгливо. Но не идти же в холод!
…Она ела и кашу, и пила чай с сухарями и мёдом. А он кофе. Который задеревенел, и пришлось налить кипяток прямо в банку. В конце заставил её выпить водки. И ушёл завозить машину во двор. Это было непросто, потому что ворота тоже примёрзли.
Потом он нёс её на руках в комнату на втором этаже, но она этого не чувствовала, потому что спала. Долго…
…Солнце пробивалось сквозь оранжевые занавески и не давало спать. Ещё не открыв глаза, Марина почувствовала тепло, и что она дома. Потянулась счастливо. Кровать скрипнула, и она резко села. Нет, не дома. В комнате было светло и уютно. На занавесках – большие птицы с разноцветными хвостами; стены не оклеены, а покрашены в персиковый, слегка поблёкший от времени цвет; наверху абажур с лампочкой; половицы коричневые, тоже крашенные. Антон положил её прямо в свитере и джинсах, и одеяло было толстое, стёганое. Чтоб не замёрзла. У кровати стул с её сумочкой, на коврике тапочки. И зелёный масляный обогреватель. Где-то она такой видела, у бабушки что ли… Прямо – жёлтый двустворчатый шкаф, видимо советских времён. На стене, где дверь, деревянная коричневая вешалка и акварелька в покрытой светлым лаком деревянной рамке. На картинке – тоже птица, оранжевая, с ярким хвостом и устремлёнными какими-то не птичьими глазами к солнцу, которое было нарисовано простым жёлтым кругом с лучиками, так, как дети рисуют. Справа небольшое овальное зеркало над старым трюмо. Значит, здесь жила женщина… Марина встала, вынула вилку обогревателя из розетки, отодвинула его к стене. Прошмыгала в тапочках, которые были слегка маловаты, к шкафу. Тонко скрипнула дверца: внутри две юбки, платье, пальто, отдельно блуза и кофточка… Прошмыгала к зеркалу. Кошмар! Волосы взъерошены, ресницы слиплись, и на лице следы туши. Полезла в сумку, слава богу, молочко взяла. Всё смыла, кое-как причесалась и заколола на затылке «крабом». Взяла косметичку: из зеркала на неё смотрела какая-то другая девушка… Передумала и убрала косметику в сумку. Подошла к окну, раздвинула занавески.
Небо было почти чистое с редкими сероватыми облаками, и солнце светило сквозь высокие деревья. Внизу у забора стоял Антон, опершись огромной варежкой на большую деревянную лопату, и разговаривал с каким-то мужиком с соседнего участка. Мужик был в старом ватнике, валенках и ушанке набекрень. Он был небрит и дымил сигаретой. Потом вдруг показал пальцем в её сторону и заулыбался. Антон повернулся и помахал ей варежкой. Марина тоже улыбнулась, потом села на кровать. Ну что ж, надо спускаться и решать… Взяла сумку и вышла.
В коридоре было светлее, чем вчера; в середине стены слева печная кирпичная труба уходила в потолок. Потрогала: тепло. Лучи круглых окошек перекрещивались, и в них плавали пылинки. Лестница уже не казалась такой страшной, хотя в маленьких тапочках, правда, было не очень удобно. Кое-как спустилась. Прошла на кухню. Печь тихо гудела, рядом стояли её сапожки, а на столе была навалена куча продуктов: кофе, нарезки колбасы и сыра, молоко, хлеб, печенье, йогурты, сок, шоколад и ещё рулон туалетной... Работал холодильник, в нём – пельмени и сосиски. Марина ещё не совсем проснулась, чтобы оценить ситуацию. Вошёл румяный от мороза Антон. Чмокнул холодными губами в щёку.
– Проснулась? Не замёрзла? А я уже дорожку почистил и в магазин смотал. Давай, чайник ставь! Жрать охота!
«Уже набрался словечек от этого… местного…» Она только сейчас заметила круглые часы на стене, которые тихо тикали и показывали 11.45.
– Реальное время! – сказал Антон и улыбнулся опять. – Батарею вставил.
У неё внутри вдруг что-то ёкнуло, и непонятно отчего в глаза накатило… Она отвернулась, стала быстро хозяйничать…
После завтрака тихо сидели за столом. Курили молча. Антон был серьёзный и усталый.
– Мне надо сейчас поспать. Давай после поговорим. Я лягу здесь, внизу.
И он ушёл в маленькую комнату, оставив её одну.
Марина посидела немного, потом встала и пошла в гостиную. «Дом посмотрю, пока светло».
…В камине тихо потрескивали дрова. Он был самодельный: сложен из камней с железной рамой по периметру и деревянной столешницей сверху, на ней деревянный подсвечник. Мебель и вообще всё было старинное, но простое и не старое, и ничего лишнего. Диван с высокой деревянной спинкой, шкаф, где висела её шубка, горка с посудой, кресло-качалка на выцветшем ковре – тоже, конечно, деревянная. Покачалась немного… Хорошо, покойно, уютно. Круглый стол со скатертью, пара стульев, обои в полоску. Люстра – красивая, стеклянная, но пыльная. Или хрусталь? Её надо оставить… Три большие акварели с пейзажами висели по одной на стене, так, что солнце по очереди освещало их, между ними – то, что она вчера вечером приняла за какие-то деревяшки, – необычные изделия разных размеров, форм и оттенков дерева. В общем, интерьер ей понравился, хотя был совсем не современный. «Да, на любителя… выкинут, скорее всего…» Жалко… Поднялась на второй этаж. Прошла по коридору до конца. Дверь приоткрыта. Темновато, но похоже на кабинет-спальню. Больше, чем та, в которой она спала. Окно занавешено. Массивный старый письменный стол с настольной лампой, мраморной пепельницей и часами. Всё ретро. Теперь это в цене. Квадратный тяжёлый стул, диван-кровать под тёмным покрывалом, шкаф до потолка с книгами за стеклом. Стала читать названия: научные тома, собрания сочинений. Сквозь запылившиеся стёкла не разглядеть. Отодвинула одно, прошлась ноготками по корешкам… Да, библиотека! В шкафу для одежды пиджаки с брюками, рубашки. Снова деревянные фигурки на стенах. На столе – портрет молодой женщины в круглой деревянной рамке. Перед ним деревянная изящная вазочка с остатками лака, в ней – чудом сохранившиеся стебельки ландышей…. Выдвинула ящик, в нём альбомы старых фото. Полистала. Убрала. Вышла, осторожно прикрыв дверь. Рядом – ещё дверь, заперта. Прошла в «свою» комнату. Солнце уже переходило на другую сторону, туда, где кабинет. Взглянула в зеркало, поправила заколку, вышла… Дверка рядом не заперта. Наверх – крутая лестница в узком проёме, упасть некуда. Поднялась. Светло: из окна ещё падают солнечные лучи. В маленькой мансарде – мастерская. Несколько картин и картинок без рамок, посередине мольберт с чем-то, накрытым серой тканью, кисти в банках и прочее. Запах краски так и не выветрился. У стены на полу квадратное зеркало тоже без рамы, в углу на стуле какие-то платья. Подошла…
– Не трогай, пожалуйста! – Антон стоял на верхней ступеньке, заспанный, взъерошенный, засунув руки в карманы джинсов. – Пошли вниз. Поговорить надо.
Сели на кухне, Антон опять пил кофе, она чай.
– …Это мама рисовала… до болезни. Автопортрет не успела дописать… Ей в городе нельзя было, поэтому жили здесь. Она была жаворонок, и комната на восток, а отец сова. Поэтому по разные стороны… В его мансарде своя мастерская: инструменты, дерево, коряги разные, ветки… собирал в лесу, потом делал из них вот... – Он кивнул в сторону гостиной. Помолчал. Потом нахмурился:
– В общем, я решил не продавать! Я понимаю, что тебе это всё: украшения, старьё и прочее… не хайтек, короче.
– Почему? Красиво…
– Да ладно, что я тебя не знаю! Ты ж хотела купить где-то там, в «тёплых цивилизованных странах», как ты говорила… «современно и круто»… Но денег за дом, как понимаешь, не хватит по любому. Но причина всё равно не в этом…
Антон замолчал, закурил.
– Я бы хотел, чтоб ты поняла. Я сам только вчера понял… Если не поймёшь – разбежимся. – Он говорил жёстко, отрывисто, не глядя на неё. Повисла пауза.
– Ты меня не любишь?.. – Марина сама не ожидала такого своего вопроса. Антон был другой. Это пугало и вместе с тем приятно волновало.
Пауза.
– Люблю. Ты знаешь. Но если двое хотят строить жизнь, то строят вместе. И одну. Можно ещё про уважение говорить и ещё много про что. Но не буду. Это и так понятно. Хотя почему не буду? Здесь мой дом, мои корни, моя память. И здесь мне хорошо. У тебя есть такое? Нет. Если б было, я был бы только рад. Спросить, любишь ли ты меня? Знаешь, иногда возникают такие сомнения. Поэтому и сказал. Тебе решать. Здесь можно сделать так, что дом оживёт и будет всегда тёплым и родным. Для нас и наших детей. В будущем. Если оно, конечно, будет.
– А… как же… я не смогу, здесь столько надо… ремонтировать! – Она жала маникюрные длинные ногти на пальцах, как делала всегда при волнении, и не замечала, что отковыривает лак. Потом схватила сигарету. – Я хотела дом на юге! Я мёрзну всё время!
Антон прервал её:
– А мы и поедем! Причём тут это?
– Но ты же мне ничего не рассказывал?! И потом террасы и балкона нет, ты знаешь, я люблю, чтобы… и бассейн... – Она запнулась. – И... и я хочу быть с тобой! Неужели ты сомневался?! – Марина не знала, что говорить, чувствовала, что как-то глупо выходит, от этого опустила голову. Но видно было, что она тоже стала какая-то другая, живая, глаза блестели, в голосе появилась теплота, она разволновалась и никак не могла потушить сигарету. Антон вынул из её пальцев окурок, потушил. – С куревом завязывай! – Взял её руку в свои большие ладони, посмотрел в глаза, каре-зелёные, с искорками внутри. («Как у мамы…») – И не мазюкайся сильно, так лучше! – Сидели ещё и смотрели друг на друга.
– Расскажу, если хочешь. Но не сразу. Вчера только в бумагах копался, читал, вспоминал… Пойдём, погуляем пока. Потом пообедаем. Ещё время есть до вечера. Не хочется в темноте уезжать.
И они пошли. Она – в валенках, которые Антон принёс из кладовки. Ходили по двору, вокруг дома, говорили о чём-то. Он показывал ей вверх на небо, деревья, на окна, крышу, беседку, на сарай за домом, на лес за забором и невидимую отсюда реку за ним; дымок из печной трубы легко уплывал в облака…
(2018)
Марина АНДРИЕВСКАЯ
Дождь
(Эссе)
Когда идёт дождь, мир перестаёт существовать. Ты – один. Закрыт со всех сторон стенами своего дома и совершенно одинок. Но в этот благословенный час всеобщего омовения, ты – единственный островок сознания в бесконечном потоке струящегося времени...
Дом твой прозрачен подобно стеклянному кубику с игрушкой внутри, который ребёнок взял с полки и поставил под воду, посмотреть, как она тихо льётся, и струи мягко обтекают его, и кажется, будто игрушка внутри движется...
Дождь шумит, и меняется всё: звуки приглушаются, расплываются формы, а краски становятся ярче. Где-то по чёрному мокрому асфальту осторожно едут машины, и свет их фар двоится в лужах, а фонари, как огромные жёлтые медузы, слепят навстречу, проплывая мимо. Когда идёт дождь, люди торопятся молчаливее и сосредоточеннее, а дети перестают плакать. Листья на деревьях и кустах тихонько дрожат и покорно, как китайские болванчики, кивают: «да-да-да» или «так-так-так»... Китайская песенка, простая…
Кто-то, чтоб скрасить одиночество поставит Моцарта, кто-то, чтоб усилить, – Веберна. В его музыке – тоже закрытые стеклянно-зеркальные «домики» – серии-отражения, «игрушки» композитора, в которых нет времени и пространства. Вернее они есть, но скорее как платоновские «идеи». Поэтому нет опоры, но есть симметрия, и ничего случайного: прозрачная безликая структура, ирреальная абстрактная модель и её пугающее совершенство... Лучше уж китайская песенка!
…Дом твой стеклянный, но ты не видишь и не слышишь ничего: только шум ночного дождя и глухие капли по подоконнику. Метроном времени. Равномерный шум за окном вытесняет и покрывает собой не только все другие звуки мира, но и сами процессы, происходящие в нём, ставятся под сомнение. Да и что там? Борьба, труд, власть, войны, победы и поражения, науки и религии, открытия и отчаяния, благородные стремления к высоким целям и бессмысленность последних, народы, бурлящие в пассионарных порывах, страх и надежды, ненависть, горе, верность, любовь?.. Сама жизнь, которую защищают и обвиняют, уходя от неё то в метафизику, то в цинизм, доходящий до абсурда?.. Всё пустое, и всё ушло. Нет ничего. Тишина… И даже если часы в комнате тикают – это не движение, не отсчёт прожитого, а просто игрушка: стеклянный домик в руках ребёнка, музыкальная шкатулка…
... Не нужно закрывать глаза, это не медитация, не перерыв: нет движения – и нет времени. Вернее, оно стало дождём. И не страшно, и уже не одиноко. Хорошо. Ты погружаешься в небытие, и мысли, требующие немедленного разрешения-развития, – исчезают, как будто их никогда и не было, растворяются в бесконечном потоке струящегося времени-дождя...
Дождь стихает... Капли стучат всё реже, как метроном, у которого кончается завод, и звуки за стеклянными стенами всё рельефней выступают из тумана и проникают в сознание...
Резкий окрик, в ответ – грубый смех: в доме напротив открыли окно.
Дождь кончился.
(2009-2017-2019)
|