Олеся Уткина

Произведения

Олеся УТКИНА

СТИХОТВОРЕНИЯ
 
* * *

Хотелось глаза твои у Бога вымолчать —
Просиделось всю ночь, долго так
Вглядываясь в пространство меж звезд.
И ресницы седели, и умолк тот дурак, босиком скакавший под «тили-бом-бум», превратился в дуб. И птицами стали руки, ладони к луне развернув,
и казалось, что сомнений не существует, и люди много живут. И руки взмахнули, вспомнив все адреса.
А я молчу и жду Бога, вспоминая твои глаза.



* * *

А что если обрывки фраз прохожих —
Это послания любимых, не успевших к нам?
А что я пошлю
сквозь абсолютную тишину, вакуум
зимы, влюбившейся в имя твое, вакуум обожания, вакуум неприсутствия?

«Я тебя завтра вымолю, вылюблю,
блин, откуда ты здесь, можно сойти с ума» —
это правда, это все завтра,
ну а пока

лбом коснуться лба, будто не местные мы, тангата фенуа,
или по-русски — дотянусь губами до сердца, закрыв глаза, губами —
до сердца, ты — до моего виска, губами приложишься к мыслям,
станешь хранителем каждого сна,

ну а пока
я прощаюсь с Лондоном/Аракатакой/Рейкьявиком (нужное подчеркни): «фер-то ке, а?»
вообще-то они тоже не в курсе. ладно — кричу — бывайте, не обессудьте, и никогда больше меня не впускайте.
ради тебя. только ради тебя.



* * *

Я говорю: сними обувь твою,
ведь замерзла река.
Я говорю, значит, я за тебя
босыми ногами и разреженной кромкой льда бегу
я за тебя.
Речь — продолжение (я говорю — значит, пальцы и локти, изгибы, проливы, проемы), речь — предложение (будь со мной), изнеженным словом тянуться — в итоге сплошными губами остаться, пульсирующей точкой за ухом.
можно разбить витрину, бросив спичку
в уязвимое место, можно бросить молчание в сердце, разбиться.



* * *

Ты возглас, ты совесть, ты город, ты вечность моя.
Он сошел вниз, избегая
подолгу смотреть на нее, как на
я знаю, что близость — это история, состояние, оживление света,
солнце,
прорастая цветами, все станет прозрачно,
но он видел ее,
как солнце,
будто птичьи глаза, смотрящие в Бога,
не глядя.



* * *

Давай встретимся, женимся, улыбнемся, умрем.
Давай добровольцами в один батальон.
Письма из детства все перечтем
и сожжем. На костре сожжем.

Нашепчи мне что-нибудь по-английски, надиктуй что-нибудь навсегда, я, как раньше, не могу с тобою набыться, и ловлю, ловлю слова.

Я люблю. И зябну от завитков на затылке.
— ты мой я твоя ты моя я твой —
Какая-то дура в московском маленьком переулке
Машет всеми руками в твое маленькое окно.

Нам ли в нарды играть, прислонив к батареям голые ноги, нам ли курить в тамбуре до утра, покупать мандарины просто так, без нового года,
и обсуждать полотна Шагала?

Я вскину руки и сдамся,
если ты — нежнее, честнее,
эти сны — микровстречи: грустные арки,
а я вместо шагов считаю деревья

до тебя, до смешного, до золота мили московской — деревья все знают, деревья кружатся, деревья стихи повторяют друг другу на ухо в попытке прижаться.



* * *

собака куда-то выводит меня,
и ты возникаешь из анфилады пространств,
входишь в мое
(тут мчится к тебе собака),
улыбкой взрываешь его
за секунду до
освещая пыль моих войн
пускаю в легкие
похороненные чужие романы, слова, давно лежащие меж послевоенных руин,
нарочно потерянные.

«Бабах-бах-урра-си-бирь-поко-ре-на» — сердце мое или снова война?
сердце.

«Боже, оставь, мы разберемся сами.
Боже, приди,
я человек
я хочу целоваться губами.

постоянно внушаю псу: «лучше дома, чем на улице выть» —
Господи, научи.
позволь, побегу, как собака,
что счастлива только бегом одним».
стоим.



* * *

Здесь, в зиме, под крепким настом, под поклоном онемевшего фонаря, пересплю наше лето, персеиды, тебя и себя.
Но мы в саду, нежнея, умирали, дыхание друг друга преломив,
И звуки, обретая плоть, слетали
с моей губы, разбившись
У ног твоих и, став искомым смыслом,
Разлукою тянулись в ладони декабря.
И снова я стою здесь, будто в зале ожидания,
под снегопадом имени тебя.
Дыхание клубится и ветром сносится в шиповника кусты, на ветки намерзая вместе с памятью,
И звуки сложатся и разобьются
в пустоте тяжелым и таким ненужным никому «скучаю».



* * *

Давай позвоним друг другу,
Обсудим, как замерзает Москва,
Как бекас слетел со страниц красных книг,
А река его не узнала, не приняла,
И длинноного подпрыгнув на юг,
Застыл.
Меж панельных домов, сквозь пещерности арок пойду, прижав телефон,
Прижав телефон пытаясь вдавить голос твой глубже в пространство ушного канала останься там навсегда понимаешь? останься

Черный зрачок бекаса смотрит мимо,
Мимо меня.
Москва его не узнала, не приняла,
И в неправде воды, где, как бред, небеса-
глаза. Только твои глаза.



* * *

У глаз и мыслей должен же быть предел:
сам с собой соглашаться: «да-да, я заболел», — и провозгласил кухню свою телефонной будкой. а что, если все кухни телефонные будки. через окно: ветер? Алло! Это не про Японию.
А что, если самые будки — у последнего этажа: я хотел тебе все-таки
кое-что рассказать, но соседи таскали чемоданы и шкаф, и лифт застрял где-то между. Бежал, но прислонился к перилам, казалось, что крикнул: «я любил так тебя. А ты любила?». Конечно, любила. Крикнуть не вышло.



* * *

я нечаянно ветром сюда,
как жук на крошечных крыльях
в поле
твоей абрикосовой
поясницы;
все, во что верилось мне,
стало песком у ног спящего
на берегу водоема —
эти крупинки на каждом крыле
я тебе принесу,
пусть будет твое,
но

Протяни мое имя буква за буквой, чтобы
я убедился, что жив.



* * *

я хотел так касаться пальцами губ твоих дальность,
спорить о неважных вещах,
попеременно сбиваясь на шепот.
Нести отголоски каменных стен,
на себя взвалив эту тяжбу,
если ты б позволила.
Если бы ты сказала: «Иди», —
ладонью раскрывшись ко мне,
выдохнув в мир кислород моих окон, тогда,
Богу сказав, как я счастлив,
лопнуть струною греха
и
смеяться.



* * *

Еду —
всю Москву узнавая,
как женщину в простынях
белых,
как женщину,
севшую на капот черного лимузина
с бутылкой шампанского, голову от смеха задрав,
как колени ее в бесшовных чулках,
как в предгрозье дрожащую арнику,
на экранах советские фильмы.
(эх, жить бы с тобой под одним потолком)
что я еще могу?
Дороги по собачьим следам
узнавать,
поле засеять, через туман
лицо рисовать, целовать, целовать, и
все лапы ведут в человечью кровать —
к тебе еду.



* * *

Последние этажи — это всегда интим
Это близость неба это птицы кричавшие вдаль про снег который вернулся это птицы сидящие в метре над головой это окна смотрящие на твой шаг по занесенной аллее это ты провалился в сугроб по колено
Это ты провалился это мы возвратимся в дом в нас навсегда оставшийся двор это остывшие крылья мелодии летающей над Москвой это слетевшее с губ твое имя это шепот это нежность это любовь
это верность и каждое слово по буквам рождается и ищет пути это мы не вернемся с войны это завянет на сигарете оттиск штуковины спящей в груди это Бог мастерил наши души одним механизмом будто часы
с автоподзаводом это сны где я руками тянусь к тебе но я это ты и мы просыпаемся и снова срываются струны прошедшего лета смешные простые аккорды и поле ромашек раздето
и снова звоню услышать имя свое как радист с тревогой и спета
песенка отважно стуча в аллегретто и пьются чаи и бьется пари и нет тебя, нету,
где ты?



* * *

Протяженность наша —
Неважно.
Еще раз:
«ты удивительно нежный» — но я, желая закусить губу в долгую нить проводную (это значит — способную провести электричество),
где-то под поцелуем, или в его ожидании,
как слон, тоскующий слон
лег на последний след слоновьего стада,
где-то на севере Чада,
и смотрит глазами, какими может смотреть только слон, прощающий людям
искусство убийства, изготовление копий
и, смирившись, трубит —
так копится воздух в области нижней губы и хочет свободы, вибрируя
в дурацкое «Вы».

как бы тебе сказать…
Улица — бытие идеальное, энергийное,
я только знаю вязкий запах черемухи. Это ты.
Птицы должны умереть на земле, чтоб остаться на небе. Это Бог.
Незаметно к тебе приду. Это?..

Необходимость голоса очевидна,
если в нем заключены слова

слова узники
слова должники
слова, что выдают беглецов
слова, что сбегают на родину

Голос — это протяженность и воля земли,
Колодец, высеченный в скале,
и все мы говорим
на одном языке.
…Это язык любви.

«Не вини меня, не вини, ради Бога» — здесь поле цветов, и я ноги поджимаю убого, — «где ты был, когда сожгли тело Патрокла, где же ты был?»

Снова тебе ничего не скажу, посмотрю тебе в глаза и ничего не скажу, сяду рядом, в невозможной близости от —
и не скажу, вдохну все, что можно вдохнуть, увижу собак, несущих в зубах последние дни и острую скорбь, стану кожей сплошной, не отдам ничего никому не отдам, умоюсь водой храбрости, испугаюсь смотреть на свое отражение, промокнет пространство — ну что ты, что ты, мне же не жалко — сконцентрирую это в груди, разорву себя на куски и разлечусь по мирам, вернусь и плачу — как там прекрасно, но надо с тобой — где же ты был? — вылечу шаги больные твои, больные деревья, в чьих стволах ты себя заточил — но все-таки ничего не скажу.

Если танцевать неприлично священнику, что станцуем грешные мы, неумные мы, знамя сложившие шовчиком к шовчику?
Если цвет облачений зависит от праздников,
что наденем смешные, действительно юные мы, сумевшие только свой след окровавить?



* * *

падай же дождь спотыкайся и падай
и я каждый раз с тобой спотыкаюсь
отсчитываю пальцами пульс грозы — раз — птицы придумавшие крылья
за место под Богом — он уступает: «Хорошо, — говорит, — хорошо, — смеется, — люби».

И по-честному знает — правда за
тем, кто, дожидаясь зари, растянулся в бесконечные пальцы — два — застыл в долгое «приходи

я люблю тебя» — сбиваюсь со счета —
чтобы ты наконец в машине пыльного цвета
шинами по асфальту шурша
и чтобы в конечном итоге выходя из подъезда
оставляя в длинном пролете заспанные черты лица — это я
выйду из двери человеком
грязным и голым как из матери выходит дитя.



* * *

Знаешь,
а дождь в начале марта это плачет кто-то как будто бог как будто бог играет на органе и кто-то слышит — о счастливчик — и все-все понимает и капли медленно и капли престо ма нон троппо слетают вниз и

долетая все прощают

О воздух полнозвучен нами
как звон хрустальный в полной зале
где новодел соседствует со стариной
и звон проносится в пространстве
чтоб навсегда застыть в тени
что может проявиться только от любви
так и стихи
преодолев препятствия
как перелив как интонация стремятся
к звучности имен как кровь стремится к крови.



* * *

И ночь — старинной колыбели скрип,
И тот фонарь — он скромен и изящен,
печален.
Священник с грешником танцуют твист.
А ты молись,
молись,
чтоб яблоки упали.

Снег в фонарях заблудится
Январской тишиной,
что ангелы нарочно разбросали,
а мы споткнулись
и пошли домой,
где нежность яблок спелостью назвали.

И я прижмусь к тебе, а ты — щекой — погладишь кожу яблока, едва ли
Знаю, где встретились с тобой,
но листья яблони дрожали.



* * *

Дороги московские пахнут пылью,
прибитой водою к асфальту — запах детства для всех москвичей, что руками в закат, глазами на храм, снами к любимым, кто стал исключительно снами; вдохнув посильней надоевшее «с нами
бог»,
пальцы разжать — прочь от веток
последних деревьев на мостовой — чтобы больше ничего не ломать; дороги
и город сотканы снова
из слез и женских платков.
Это все — пустое и детское, когда бережешь
ненужное.
и пальцы разжать, и шею не гнуть — как солдат, сложивший оружие.
Как солдат, подмигнувший сам себе в зеркало,
солнце плетет колокольное кружево
из чужих голосов и напутствия матери.
Дороги больны, дороги усыпаны солью.
Соль в сапогах и в голых пятках собак.
Дороги Москвы, от реки расходясь,
пахнут былью и болью —
и вот так вонзается в спину укорительный взгляд.



* * *

Как хорошо быть уверенным, что ты не прочтешь
ни письма моего, ни депеши.
Да, я знаю, ты слышишь
это молчание звезд.
Как мне хотелось неслышно пальцами — в царство твоих волос. Выбегать на мороз, заранее знать — промерзну насквозь, но небу — смеяться, мне —
гадать на кончиках звезд: сбылось – не сбылось, а кружево наше лилось и плелось; плевать.
Ты же слышишь молчание звезд?



* * *

Современная жизнь
требует современных схождений с ума. а на той открытке в углу моего стола застыло, громоздко — в насмешку, полотно — отпечаток прошедшего века. это столь очевидно и ощутимо до жути, остальное
в мире — просто несчастный случай. и все могло быть намного лучше,
если бы не она.



* * *

Долгой дорогой иду, долго сплю тобой,
нас помнит пространство, помнит в нас то,
не просыпайся.
ваши — вышедшие, выжившие
наши — напутствием, нашествием
мать сказала детям жить и ласкать игрушки, они проверяют оружие.
Они все смотрели глазами в меня,
я —
бесконечно всем телом на дверь,
в нее уходила гаммада тебя, с тобою ушла моя тень.
По ком звонит колокол,
по ком плачут матери?
По юным предателям,
по скрипучим кроватям, где прятались руки,
в снах обязательно встать на распутье,
распутными звездами пишутся ночи,
распутались судьбы.
Запястья нарочно белостью кожи
освобождают,
разбиваюсь о губы,
где смех твой растаял.



* * *

Повторись в моих снах, будто за это
ничего нам не будет,
повтори за мной песню
на чужом языке,
притворись, что мы люди.

Прорасти во мне деревом и заплачь
моим именем,
я прощу, что нет времени.

Господи, ну если чужая — иная,
откровенная,
Какая тогда своя?
Что если всю зиму мыслью о мае живешь,
А весна не пришла?



* * *

Берегу твои волосы,
как нежнейший из братьев
бережет родительские цветы.
Устремились глаза в душу голоса,
бросились, как гончие на следы:
ночь расплела полотно из тьмы,
луна напала
белым котом
на оглушенного голубя
неба.
Приходится сдавать обратно билеты —
прощаю, прощаюсь
и никак от тебя не уеду.
Осветились прошлогодние травы
твоих зрачков,
посвятили меня в садовники,
пресные воды слов,
бровей твоих,
губ
напоили меня до утра.

Рухнул рыцарь в доспехах,
рухнул,
не успел раздеться —
это дождь
намочил ржаное поле лица
намочил обувь,
насквозь
до впадин спины
промочил рубаху, штаны,
намекает, что босиком
вернее идти
к тебе или от тебя.

запах вишневый твой
июльским пухом
по комнате носится,
не уляжется.
у Бога за пазухой пахнет страной.
узелок самовольно завяжется.

разбуди меня
по июню,
раскроши на ладони
краюхи хлебные
снов:
ты протянешь одну,
я — другую,
покормим птиц,
прилетевших с чужих берегов.

умоляю:
любимый, будь.
и сгребаю прошлогодние листья,
учась идее выходного дня.
подметаю остатки
пиршества голубей,
отзвонившей роскоши осени,
плясавшей под музыку снега.
ты смеешься:
«ладно, иди сюда. это я».




 
© Создание сайта: «Вест Консалтинг»