Натан СОЛОДУХО
Стихотворения
СНЕГ
Летит и крУжится ближайший,
Высокородный и нежайший,
Из светлой вечности – свежайший
На нас с небес
Сошедший снег.
Пушистый снег –
Он ненаполен:
Возводит башни колоколен,
Сугробы воздухом полнит
И в небо хлопьями палит.
Взметая сноп, сбиваясь с ног,
В сугроб бросается щенок,
Потом, от снега ошалев,
Вздымает к небу в снеге зев.
Душа, как будто вечность чуя,
Решает: вот перекочую –
Из тела бренного прорвусь
И с белой вечностью сольюсь.
ВЕЧНОЕ
Столетние сосны над лесом встают,
Над ящером с кожей замшелой.
Здесь пращуры наши искали приют –
Меж сосен в траве порыжелой.
Так ныне и присно во веке… Что в том?
На небе и синем и алом
Сосновые ветви с павлиньим хвостом
Качают резным опахалом.
Пройдут сотни лет, и почтенный старик,
Текучее время осилив,
Отыщет в лесу этом ящериц лик
И сосны на алом и синем.
ФИЛОСОФИЯ НЕБЫТИЯ
Небытие – всему начало,
Всему основа и конец –
Таит ничто как образец
Бескрайнего в безмерно малом.
И вот мятежное всегда
Небытие переродилось,
Тогда материя явилась
Из ничего и в никуда.
Взошли гигантские миры,
Ничтожное покинув чрево,
Цветут и множат жизни древо
По правилам ничьей игры.
Галактик пенных кружева
Сквозь мрачный вакуум прорастают,
И миллиарды звезд блистают…
Вселенная собой жива.
Но все, с чем бытие на «ты»,
Блестит и меркнет фейерверком,
И призрачно по fatum-меркам
Нисходит в бездну пустоты.
Всевластен плен небытия:
В нем тот, кто нынче не родился,
И кто вчера со смертью бился.
Там завтра должен быть и я.
Молчит прискорбное ничто –
Извечный океан без меры,
Terra incognita без эры.
И неразменно ни на что
Это великое Ничто.
ПРОШЛОЕ ВЫРЕЗАЮ
Прошлое
вырезаю,
из себя вырезаю,
как портной, вырезаю
ножницами.
И вылезаю,
из себя вылезаю,
из своей заскорузлой
кожицы.
Если бы знали,
только бы знали,
как с прошлым встречаться
не хочется.
Но тихо вползает,
оно вползает
в меня – и так больно
ворочается.
Оно терзает,
меня – так терзает,
строит гримасы
и корчится.
Когда – не знаю,
совсем не знаю,
когда, наконец,
это кончится!?
Июль 1982
ВНИЗ ГОЛОВОЙ
Вниз головой?
Ложись и вой,
вопи,
ногами дрыгай,
но не прыгай
вниз головой.
Сожмись, стерпи
во мне природа:
страданье
старомоднее
старинного комода.
Вверх головой –
какая скука,
вниз головой –
какая мука.
Какая муха
укусила
привычную
земную силу,
что ноги кверху занесло?
(До неприличия
красивы –
у них такое ремесло.)
Вниз головой
и вверх ногами
идут, того
не зная сами,
что перевернут
с небесами
и сад с весеннюю
листвой –
вниз головой,
вниз головой.
Тела с ветвистым
окруженьем
ложатся в лужу
отраженьем.
Май 1978
РАЗМЫШЛЕНИЯ У ЗЕРКАЛА
Вот в чреве зеркала
пророс
мой острый нос
из зазеркалья;
и черный глаз,
как вопиющий глас
в пустыне,
исступленно стынет.
В меня глядит
мое другое.
В меня…
Но что же «я» такое?
Я? – Этот нос
и этот волос,
и этот рот,
и этот голос,
и мысль моя –
все это «я».
Моё живое вещество
зимою холода боится,
и в тонкой кожице таится
мое людское существо.
Мой мир во мне –
неповторим,
но только для меня
он вечен
и жив, пока не покалечен
тем внешним миром,
тем – другим…
И вновь затем
не появлюсь,
навечно растворюсь в природе –
и буду уж потом
не я,
а только нечто вроде…
И никогда меня не будет.
Меня!?
Да это же относится ко всем,
ведь жили раньше люди –
теперь их нет совсем.
Совсем?
Когда надгробие – утес,
поди отройся…
Но вот из грез
уже всерьез
кричит Сезанн-каменотёс:
«Сезам, откройся!»
Как Ева из ребра,
в своих портретах
рождается РембрАндт
в музейных лазаретах.
Живет и стонет диким гласом
в обломках «ГЕрники» ПикАссо.
Пытаясь обозреть весь мир,
бредет по снегу Питер Брейгель
с охотниками на вселенский пир…
А где-то там заблудший Гегель
протаскивает мысль в умы:
Я – это Мы,
Я – это Мы.
О, зеркало моей души,
Как в жизни появиться странно,
Но этот воздух так душист,
И умирать всегда так рано…
Об этом можно думать до утра,
Но чтобы, как Ван-Гог,
себе не срезать ухо,
Я чувствую – заканчивать пора.
И режу я свой стих
Эн – точка – Солодухо
ПОДРОБНОСТИ СМЕРТИ СТРЕКОЗЫ
Рассказ
После утреннего дождя, как это бывает летом, погода быстро стала выравниваться. Первую половину дня я провалялся на дачном диване, читая французского писателя и психолога Мишеля Фуко, и чтобы развеяться от описания ужасов казней Нового времени, решил сходить в дальний верхний лес. Нижний волжский лес, в котором располагается мой домик, лиственный – после дождя в его тени долго задерживается влага, земля раскисает, и потому хочется уйти туда, где сухо и солнечно.
Верхний лес по склону речного берега другого качества – там сосняк и песчаная почва. «В знойный летний день в сосняке душно, а в такой, как сегодня - день августа, начавшийся дождем, - там должно быть легко и приятно», – так решил я и отправился по крутому бездорожью, минуя тропки, чтобы скорее достичь цели.
Запыхавшись, я взобрался на террасу склона, и, путаясь в буреломе, пролез через густые сплетения травы, листьев и веток. От влажной почвы под ногами пахло прелью и отдавало духом мертвечины. «Откуда здесь быть падали», - подумал я, и с опаской посмотрел на оранжевую гроздь ядовитых ягод, возникших передо мной на вершине зеленого куста.
Однако вскоре я выбрался на лесную дорожку и, все еще часто дыша, побрел по ней. Она не так круто, но все так же с подъемом, вела меня туда, где стояли вековечные сосны, был густой смолистый воздух, трава под солнцем и синее небо с клубами кучевых облаков. Такой сосновый лес я помнил и любил с детства, и потому стремился попасть в него как можно скорее.
Дойдя до знакомой, заросшей травой и кустарником поляны, я повернул в сторону, ведущую к сосняку. Раздвинулись листья осин, кленов и берез, и открылся вид на сосновую рощу. Пересекая заросшие борозды земли, стараясь не наступить на маленькие игольчатые елочки, я шел по тому направлению, где раньше пролегала лесная тропа, соединявшая лиственный лес с желанными соснами, вокруг вставал резной папоротник – свидетель доисторических эпох.
И вот я, наконец, достиг стволов, с неровной поверхностью, покрытых пластинами бугристой коры, сквозь которую проступала вязкая и клейкая, пахучая смола. Высоко вздымались стволы сосен, доставая до лучей яично-желтого солнца, и в вышине, в этом солнечном свете, коряжистые оранжевые ветви держали малахитовую щетину кроны. На этой поляне сосен было не так уж и много, и каждая имела свой особенный вид, свой неповторимый становой изгиб, индивидуальный коричневый оттенок и характерную только для нее форму зеленой кроны.
Я узнавал их, эти сосны, так как посещал это место почти каждый год, когда приезжал на дачу. Узнавали ли они меня, смотрели ли они вниз на пришедшего человека? Это вопрос, остающийся без ответа. Ясно, что столетние сосны не могут перемещаться в пространстве, эти гиганты, как стойкие оловянные солдаты, стоят на своей крепкой ноге только там, где их поставила природа, но зато они объемлют большие временные периоды. Их генетическая память в годовых кольцах и завязях, в каждой иголке и семени в лепестках шишек хранит воспоминания архидревних времен.
Среди веточек и листочков, в зарослях папоротника, я отыскиваю большой пень – основание когда-то срубленной сосны. Долгие годы он не чернеет, он крепок и корист, по обнажившимся годовым кольцам можно определить обстоятельства его жизненного пути: засушливые и дождливые годы отпечатались в дактилоскопических кольцах на срезе сосны.
Над пнем зависла стрекоза – еще один посланник далекого прошлого.
Она изящна.
Освещенная солнцем, стрекоза выделяется яркими красками: зеленовато-голубые фасеточные глаза, занимающие основной объем головы, делают ее похожей на мотогонщика в шлеме, оранжевое тело держится в воздухе, как зависший вертолет за счет быстрых движений четырех согласованно работающих вытянутых прозрачных сиреневато-синих крылышек, чуть подрагивает красно-коричневый коленчатый хвост – зауженное длинное продолжение тела.
Ученые считают, что благодаря фасеточному зрению мир для стрекозы представляется в виде многократно повторенной мозаичной картинки расположенных перед ней предметов, видимо, и меня, нагнувшегося над ней, она видит многократно умноженным параллельными рядами на фоне многочисленных картинок привычного пейзажа.
Почему она не боится меня и не улетает? Напротив, бравируя опасностью, стрекоза садится на край пня и застывает. Притягательно блестят на солнце ее радужные крылышки.
Я склоняюсь над ней ниже, стараясь не закрывать ее своей тенью. Вероятно, теплое солнце нежит ее тельце, и яркие лучи слепят ей глаза, отражаясь сотнями мелких искорок в каждой фасетке, мельчайшей блестящей ячейке, дурманят маленький мозг этого существа.
Мне стоит только протянуть руку, чтобы подхватить стрекозу. Как хочется поймать это яркое живое создание и пристально разглядеть его у себя на ладони. И я делаю быстрое роковое движение рукой вперед и сверху накрываю стрекозу, захлопывая живую клетку пальцев.
Молниеносное движение опережает крылатое насекомое – я вижу, что стрекоза не смогла упорхнуть из-под моей руки, а значит, она поймана. Но почему я не чувствую ни трепетания крыл, не щекотания тонких лапок в моей ладони. Там ли она? Я осторожно разворачиваю кисть руки к себе и смотрю: между пальцами видна моя пленница. Но она неподвижна.
Приоткрываю один палец за другим, высвобождая хрупкое тельце, - но в нем нет движения. Я раскрываю всю ладонь – стрекоза неподвижна, она застыла, будто ее уже засушили на игле. «Хитрит», - думаю я, - «Притворщица, выжидает удобного момента, чтобы внезапно вспорхнуть и улететь».
Я тоже жду. Но нет движений в этой маленькой застывшей «игрушке».
Я рассмотрел ее прелести, я уже насладился своей ловкостью, я сделал, что хотел – стрекоза мне больше не нужна. Я ловил ее не для коллекции, она не нужна мне засушенной в коробочке под стеклом, я не пойду с ней на рыбалку как с наживкой. Мне вообще не нужна она, мне не нужна ее жизнь. «Лети! Живи. Делай свои привычные дела». Я подталкиваю ее пальцем: «Давай, вперед. С моей ладони – к своим травинкам, листочкам, цветам».
«Лети, черт возьми!» – но стрекоза все так же неподвижна. Она «заснула».
«Неужели я убил ее? Но, ведь, я не желал этого. Что же сделал я ей?»
Присматриваюсь к ее фасеточной голове, которая как-то неуклюже повернута набок.
«Так вот в чем дело. Кажется, я повредил ей тонкую ниточку шеи, и, возможно, ее парализовало».
Больно ли ей, что она испытывает, если в ней еще находится стрекозий дух?
Но, возможно, она еще придет в себя, проснется, оживет. Я осторожно кладу ее на край пня и жду. На солнце поблескивает ее вытянутое переливчатое крылышко. Она опять как будто в той же позе, в которой я изловил ее. Только теперь она, как восковая. Но я все же жду в надежде…
Проползающий мимо черный блестящий муравей приостанавливается, принюхивается, осторожно подбирается к стрекозе и быстро наскакивает на нее. Она неподвижна. Муравей взбирается ей на спину и тоже замирает. Он похож на пилота, готового к полету на «стрекозе-самолете», только вот двигатель отключен и уже, похоже, не заведется моторчик и не взлетит живой самолетик. Но этого муравью и не надо. Он начинает совершать суетливые движения, чтобы удостовериться, что это тело может принадлежать ему и его сородичам. Для верности он кусает стрекозу то в спину, то в шею, то в хвост. Он пытается овладеть этим теперь ничейным телом, дергая его за лапки, раскачивая в разные стороны, загибая ее хвост и толкая сзади. Он то отбегает на некоторое расстояние, то быстро обегает насекомое, вновь и вновь пытаясь сдвинуть его с места. Он рад находке и возбужден наживой, он активен и деятелен. Его задача оттащить и разделать найденное тело.
Я застыл и наблюдаю за происходящим. Теперь я только зритель, сделавший свое дело, и свидетель дальнейшей судьбы маленькой жертвы. Меня захватывает это зрелище – магия работы с еще почти живым телом бедной стрекозы.
На неподвижно лежащее насекомое обращает внимание еще один муравей – рыже-красный, он совсем маленький. Рыжий муравей подскакивает к голове стрекозы, забирается ей на шею и тоже кусает ее и сильно возбуждается. Уже два разнокалиберных и разноцветных муравья упиваются лежащим тельцем, которое для них предстает лакомым кусищем, пришедшимся им не по зубам.
Вдруг кажется, что под их натиском плоть стрекозы начинает сопротивляться, силясь преодолеть агонию смерти.
Между тем рыжий муравьишка оказывается более спорым, чем его черный соперник: каким то образом он сообщает о находке своим собратьям. И вот уже число красно-рыжих перескакивающих муравьиных шариков быстро возрастает вокруг бедной страдалицы. Этих муравьев уже два десятка, не меньше. Они облепили стрекозку со всех сторон, но больше всего им нравится ее голова и шея – вокруг несчастной образовалось красноватое вибрирующее ожерелье.
Теперь на краю пня идет настоящая муравьиная работа, усилиями рыжих насекомых стрекоза «оживает» – она приводится муравьиной массой в движение: ее тельце рывками подвигается к краю пня, голова неестественно ворочается, хвост то скручивается, то расправляется.
Может быть, интенсивные уколы муравьев вернули ее с того света, чтобы продлить мучения, или это только так кажется? Если стрекоза еще жива, что она испытывает? Вполне возможно, что она просто не способна владеть своим телом, и от этого ее положение еще хуже - она не может оказать сопротивление, взлететь и покинуть мучителей.
Прилетела большая серо-черная муха, с вытянутым брюшком, села на выступ коры злополучного пня, превратившегося в эшафот для стрекозы, сложила благочинно крылышки вдоль тела и стала наблюдать за происходящим, греясь на солнце. Еще один зритель картины раздела тушки насекомого.
Глядя на разыгравшуюся трагедию в мире малых живых существ и имея к ней самое непосредственное отношение, я стал думать о том, о чем еще утром читал, лежа на диване. У меня в голове всплывали отрывки из книги Мишеля Фуко «Надзирать и наказывать. Рождение тюрьмы». Ниже я привожу выдержки из этого произведения французского философа, психолога и историка; они идут под названием «Тело осужденного».
«Второго марта 1757 г. Дамьена (покушавшегося на французского монарха – Н.С.) приговорили к «публичному покаянию перед центральными вратами Парижского Собора»…
И вот рассказ караульного Бутона: «Зажгли серу, но пламя оказалось столь слабым, что лишь слегка опалило кожу с наружной стороны руки. Затем один из заплечных дел мастеров, высоко засучив рукава, схватил специально выкованные стальные щипцы фута в полтора длиной и принялся раздирать ему сначала икру правой ноги, затем бедро, потом с обеих сторон мышцы правой руки, потом сосцы. Палач сей, хоть и был человек дюжий, с большим трудом вырывал куски мяса, которое ему приходилось захватывать щипцами дважды или трижды с одной и той же стороны и выворачивать, и на месте изъятого всякий раз оставалась рана величиной с монету в шесть ливров.
После этих терзаний Дамьен, много кричавший, но не богохульствующий, поднял голову и оглядел себя. Тот же приставленный к щипцам палач железным черпаком захватил из котла кипящего варева и щедро плеснул на каждую рану. Затем к телу осужденного привязали тонкие тросы, прикрепленные с другого конца к сбруе: к ногам и рукам, по одному к каждой конечности…
…Лошади рванули, каждая из них тянула к себе выпрямленную конечность, каждую держал палач. Через четверть часа процедуру повторили, и после нескольких попыток пришлось направить лошадей по-другому: тех, что тянули за руки, стали поворачивать в сторону головы, а тех, что были привязаны к бедрам, - в сторону рук, чтобы порвать связки. Так пробовали много раз, но безуспешно. Он поднимал голову и оглядывал себя. Пришлось впрячь еще двух лошадей, в помощь тем, что были привязаны к бедрам; лошадей стало шесть. Но и это тщетно…
…После двух-трех попыток палач Самсон и тот другой, который орудовал щипцами, вытащили из карманов ножи и, поскольку больше ничего не оставалось, надрезали тело Дамьена в бедрах. Четыре лошади потянули что есть силы и оторвали обе ноги, сначала правую, потом левую. Потом надрезали руки у предплечий и подмышек и остальные связки; резать пришлось почти до кости. Лошади надсадно рванули и оторвали правую руку, потом левую.
Когда все четыре конечности были оторваны, духовники пришли говорить с ним. Но палач сказал им, что он мертв, хотя, по правде сказать, я видел, что он шевелится, а его нижняя челюсть опускается и поднимается, будто он говорит…»
……………..
Последнее, что я видел и запомнил на полянке у сосен, – это как тело стрекозы, цепляясь заусенцами лапок и неровностями крылышек за выступы коры и высокие травинки, повалилось с плахи пня вниз…
Словно, озлобившись на меня, сосновый лес напустил комаров, которые стали нещадно кусать. Они садились на пальцы моих рук и впивались своими острыми хоботками, раздвигая слои мягких тканей, пытаясь дотянуться до кровеносных сосудов. Настала и моя очередь, суд леса вершился надо мной.
Я отвернулся от пня и быстро пошел домой, настроение было окончательно испорчено.
«Почему так выстроилась цепь событий?» - думал я.
Почему утром прошел дождь, а где-то стрекоза жила своей жизнью, потом я валялся на диване, и стрекоза отсиживалась и сушила свои крылышки от влаги или летала на своем лесном пространстве, а затем в четыре часа пополудни я решил отправиться в сосновый лес, где в это время в беспечности пребывала стрекоза? Почему, когда я подошел к соснам, она подлетела к пню и не улетала, как будто ждала своей участи? Почему именно в это время я подошел к этому пню и поймал несчастную стрекозу? Почему все так сошлось? Почему так сложилась ситуация?
И этот финал: комариные укусы как наказание за мое преступление. И как оно незначительно, по сути, несоизмеримо по сравнению с гибелью уникальной жизни одного летающего насекомого. Мир многократно повторялся для стрекозы только в ее удивительных глазах, но он больше никогда не повторится для нее, потому что любая жизнь однократна. Тогда почему такое слабое наказание за смерть живого существа? Что это? Снисхождение к господствующему в животном мире человеку со стороны все контролирующего Творца или порождающей и спонтанной по своей сути Природы?
Или столь высока милость, столь велико милосердие к человеку на этом масштабе среза бытия; к человеку, который невольно или вполне осознанно ежедневно и ежечасно давит, прихлопывает, размазывает, постоянно и повсеместно убивает тысячами, миллионами жуков, пауков, бабочек, муравьев, мух, ос и других живых тварей. Тварей, то есть творений, - значит, сотворенных для какой-то вселенской надобности?
Обо всем этом я думал по дороге домой в лесу, об этом я размышлял, сидя за столом на чердаке дачи, эти мысли не оставляли меня, когда я стоял по щиколотку в холодной воде реки на закате солнца.
Именно так, а не иначе, я прочел текст сегодняшнего дня в ситуационной книге бытия. Философы-герменевты говорят, что каждый читает тексты книг по-своему, и нет, и не может быть однозначного прочтения. Каждый читатель дает свое собственное толкование прочитанному.
Кордон, 4 августа – в ночь на 5 августа 2005 года.
|