Маргарита Пальшина

Произведения

Маргарита ПАЛЬШИНА
 
БЕЗБРЕЖНЫЕ ДНИ
 
(рассказ-аллегория)

И   совершил   Бог   к   седьмому   дню   дела   Свои...
(Книга Бытия, глава 2)



День первый

            Штиль. И это гнетущее чувство, протяжное, как чаячий крик, нескончаемое, как безысходность горизонта. Каждое утро просыпалось вместе с ним, давило на плечи, сжимало внутренности, по ночам, когда проваливался в глубокий сон без сновидений, внезапно слабело и отпускало.
            Ник встал затемно, прошагал город насквозь, миновал редкие дома на окраинах, окружающие громады фабричных зданий. Под сапогами привычно хрустел, проседая, пластик. Небо светлело. Море молчало.
            Ник подошёл к дому у маяка, потоптался у двери, собираясь с силами. Позвонил. Раз, другой, третий. Ухо уловило болезненный звук открывающихся наверху дверей, точно дом разлеплял стариковские веки. Немощное шарканье вниз по лестнице. Неужели сам старейшина откроет?  Приосанился.
            – Чего надо? – резко спросил тот и закашлялся.
            – Надо Cад сберечь! – на одном дыхании рявкнул Ник. Извлёк из-за пазухи прямоугольную пластинку.
            – Подпишите петицию.
            Старейшина оттёр рукавом выступившие от кашля слёзы, взглянул на неровные, наползающие друг над друга строки прошения и девственно чистое пространство под ним.
            – А, – неопределённо кивнул он, будто что-то припоминая, – меня предупреждали, ходит тут один проситель. Это ты и есть... Без толку ходишь. Никто не подпишет.
            – Почему?
            – Потому что Остров – это Остров. А Земля – это Земля. Заказ Земли – закон для Острова. Поставки должны осуществляться в срок.
            – Но если все главные люди подпишут... Мы – коренные жители! Имеем право голоса! – взвился Ник.
            – А теперь попробуй сказать это басом. Как мужчина, – беззлобно усмехнулся старейшина.
            Шестнадцатилетних подводит голос. Ломается. То «сынок совсем взрослый» и с тобой говорят серьёзно, а то «пищишь, как птенец» и над тобой все издеваются. Стыд окатывает дурно пахнущей волной, взрывается внутри, как пакет с мусором.
            – Я бы на твоём месте уповал на погоду. Ветер и прилив тебе помогут. Не мы.
            – Но мы тоже можем изменить свою жизнь!
            – Иди работать, парень, – старейшина почти ласково потрепал Ника по плечу, – здесь столетия уже ничего не менялось. Глупую игру ты затеял.
            – Это не игра. Это Сад.
            – Ещё скажи, что живой. Давай-давай, топай! Не до тебя сейчас. Жена слегла. Помрёт, наверное, не сегодня – завтра.
            – А хоронить будете, как все? В печь – и прах развеять над морем?! – крикнул Ник равнодушно захлопнувшейся двери.
            Безнадёжно бродил вокруг дома, заглядывая в окна. Круг, другой, третий... Семь кругов отчаяния. Хоть бы кто-нибудь ему помог!
            Солнце встало и повисло над горизонтом. Пекло, как в полдень. Море синело. Тишину, казалось, можно ощупывать, как шероховатую стену, – безветрие.
            У воды что-то делили между собой чайки. Одна, урвав добычу, поднялась высоко в небо. Сверкнула грудью на ярком солнце.
            «Королева», – узнал Ник. Прошлой осенью она, неосторожно копаясь в мусорной яме, насадила грудь на шприц. Игла впилась в тело, за зиму рана зажила и обросла перьями. Чайка так и летает, слепя встречных блеском искусственной броши. Слышал, на материках они предпочитают селиться целыми колониями в городах, чтобы не рыбу птичьим трудом добывать, а питаться отбросами на помойках. Тунеядки! Изменницы! Как посмели предать родную стихию?!
            Ник присел у кромки воды, вглядываясь в безбрежную пустоту. В детстве мечтал, что однажды Остров прибьёт течением поближе к материку, и он увидит Берег. Чудес не случается. «Бог покинул эти места», – вспомнилась прочитанная в какой-то книге фраза. Это о Большой земле так пишут. О существовании Острова Бог и не догадывается: возник без Его ведома. Чаячий Рай. Помойка в океане.
            Около четырёхсот лет назад в Мировом океане обнаружилось мусорное пятно. В северной части Тихого океана течения сгоняют в круг груды пластмассы. Когда пятно увеличилось до континентальных размеров, экологи решили построить первый дрейфующий остров по переработке мусора. Спустя столетие у Острова появились конкуренты сначала в Тихом океане, а вскоре и далеко за его пределами. Индустриальная земля ежегодно кормила свои моря тоннами бутылок из-под колы, резиновых покрышек, одноразовой посуды, презервативов, пластмассовых кукол... не заботясь о том, что период переваривания одного тоненького целлофанового пакетика растянется на тысячу лет.   Острова были призваны стать волшебным желудком, превращающим дерьмо в конфетки.



День второй

            Причина утренней тошноты Ника крылась в простом, но безответном вопросе: Чего ты хочешь? На самом деле? Что вообще хотели обрести на Острове первые поселенцы?
            Ник родился здесь. С семи лет работал вместе с отцом на фабрике, сначала помогал на конвейере, а теперь у него полный – двенадцатичасовой – рабочий день. Времени на размышления не так уж и много, но всё-таки...
            Отец говорил, что с Острова уезжают только в переносном смысле, хотя он давно не тюрьма. Земля выдавала визы и даже вид на жительство всем желающим, но за последние сто лет Остров не подал ни одного прошения.
            «Странно, – думал Ник. – А если я?..».
            – Кому ты там нужен? – обрывал его отец, и они шли на работу.
            Повзрослеть – значит осознать себя частью целого, граммом тонны. Это в детстве кажется, что мир крутится вокруг тебя, а потом дни проводишь у конвейерной ленты и понимаешь, что это ты вертишься во благо планеты.
            «Планета – наш общий дом, – вспомнилась ещё одна книжная мудрость. – Тогда и сортир должен быть уютным. Почему нельзя подождать и сберечь Сад? Мы и так у Земли ничего не просим».
            Остров сам себя всем обеспечивал. Еда? Давно и на материках суррогат. Дома? Строительный материал под ногами. Энергия? Морские волны и ветер. И преимущественно ручной труд на фабриках.
            Труд, востребованный на Берегу. Масс-медиа творят бытие мира и жизнь каждого человека в нём, людей вместе и по отдельности. Одежда, обувь, сумки, предметы интерьера, украшения ... – всё работает на имидж, создаёт репутацию гражданина мира, заботящегося об экологии. Спрос на «эко-товары» превышает предложение. Когда кончается мусор, отсекают и пускают в расход постоянно достраиваемую нежилую часть Острова. Без сожалений.
            В жилой части дома жмутся друг к другу и разрастается город, как многоэтажный пластмассовый контейнер, где все они расфасованы по ячейкам. Вряд ли кто-нибудь искренне возжелал бы здесь поселиться. Первая колония была исправительно-трудовым лагерем, куда свозили преступников. Прибивало, правда, и вольных: нищих, бродяг, безработных, калек и прочих жертв политической нестабильности и экономических кризисов.
            У Велии, подружки Ника, прапрадед – бомж. Вольное происхождение – предмет особой гордости островитян. Какая разница, если не Велией её называют, а просто Вэл? Их всех тут уравнивают, уминают и сокращают. Ник, Вэл... Мусорные имена.
            Ник редко вспоминал своё настоящее имя – Никита. А о происхождении старался не думать. Отец рассказывал о прошлом: руки у нас не в крови. Прапрадед, может, и вор, но не убийца.
            Островитяне – отбросы человечества. Остров – фантомные боли Земли. Берег вынужден сжиться с Островом, как человеческий организм сживается с неизлечимым, неизгоняемым вирусом – включает в обмен веществ и глушит симптомы болезни.
            Остров – олицетворение дурной привычки. Первые поселенцы не выбирали свою судьбу, а их дети и внуки смирились. Нет, слово «смирение» здесь неуместно. Именно свыклись. Без мыслей и чувств. Пластмассовая жизнь вошла в них с рождения, как шприц в чаячью грудь.
            «Всё живое гниёт и разлагается, – любил повторять отец, – только пластик обладает бессрочным периодом распада». Вечный конфликт между естественным и искусственным разрешился. Чайка умрёт, кости и перья истлеют, последнее гнездо опознают по фальшивой «броши», как захоронения земных королей древности.
            Однажды Ник выловил из воды щепку. Пахла далёким деревом, незримым лесом. Густой илистый обволакивающий запах гниения. Высушил и теперь носит её в кармане, по нескольку раз в день вдыхая слабеющий аромат жизни. Старался не вообразить, а воплотить вокруг и внутри себя бодрящий смоляной запах лесопилки. Умирающих под ножом деревьев и возрождающегося в свежей зелени леса. Новеньких столов и стульев, напечатанных на бумаге книг.
            Книги в городской библиотеке пахли пылью. А мебель... Да на островитянах одежда и та шуршит, поскрипывает, чешет, колется.
            Дети в ответе за грехи отцов. Берег виноват перед Островом и потому перекладывает собственное чувство вины на плечи его обитателей.  Родители-неудачники никогда не простят детям иной судьбы. Повзрослеть – значит принять не столько своё предназначение, сколько родовое, предопределённость пути, точнее... Куда ты денешься с Острова? Здесь нет прямых дорог, все они – замкнутый круг, конвейерная лента Мёбиуса.
            Но сегодняшний день вдруг выпал из цикла коловращения: работы на фабрике приостановлены. Сырьё кончилось, конвейер заглох, все по домам. Люди не спешили покидать цеха, долго бродили вокруг здания. Немая перекличка взглядов, согнутые знаком вопроса спины. Напряжённая бесприютность.
            Ник молча смотрел на море. Всю жизнь мечтал увидеть синее море. Обычно мусор, окружающий Остров, превращал его в нечто напоминающее кольца Сатурна или тучи, продырявленные горной вершиной, на фотографиях и картинках Большой земли. А сегодня волнующая синева простирается от кромки воды у ног до горизонта.
            Волны порождают другие волны и – прежние. Море переменчиво и неизменно. На волнах белыми гребнями вздымаются вопросы. Зачем мы здесь? Что ждёт впереди? Первые полувзрослые вопросы о смысле существования пробиваются на поверхность сознания, как упрямая  поросль на мальчишеских щеках.
            Ника приучили молчать. Правда жизни – в отсутствии смысла и неизбежности смерти. Люди боятся тех, кто говорит, а тем более спрашивает о ней. Шарахаются как от чумного, отгораживаются чем могут, замыкаются в себе. И ты остаёшься один, в пустоте.
            По небу ползла ленивая вата. Ветра по-прежнему не было. Кристальная чистота воды угнетала. Ник не осознал – ощутил физически: чистота пуста. И от перекатывающихся волн замутило.
            «Они никогда не уедут отсюда, – понял он, – даже если случится чудо, и Остров утратит свой смысл».



День третий

            На Острове быстро старели и умирали рано. Словно отжившее вытягивало тепло из людей, стремясь обрести вторую жизнь на Земле. Любой вздох, любое соприкосновение были заведомо отравлены и – неотвратимы. Винилхлоридный синдром, скрытая внутренняя болезнь, медленно пожирающая силы. Бледные лица, непреходящая головная боль,  надрывный кашель, расчёсанные до крови запястья. Тошнота по утрам и тревожный судорожный сон ночью.
            Нику казалось, что сам седой Сатурн в небе, планета неумолимого времени, плетёт его дни, затягивает жизнь в тугой узел. Город и фабрики на его окраинах изо дня в день умирали, а Сад жил своей смертью.
            Сад был молод, возник несколько десятилетий назад как противоположность Городу, вызов Острову. Существование дрейфующего Острова никто не смог бы запечатлеть на картах. Но последние поколения островитян обрели покой на вполне земном кладбище.
            Ник приходил сюда навестить бабушку. Прах деда развеяли над морем. Точнее, над тоннами поднимающегося на волнах и оседающего в фабричных цехах мусора. Деда переработали вместе с ним. Теперь дед, наверное, пластмассовый кофейник или саквояж. Не зря на Востоке Земли верят в одушевлённость всех вещей. А прах бабушки завязали в узелок на дереве.
            Деревьями в Саду называли сложные непрерывные конструкции из вертикальных столбов и натянутых между ними жгутов. Первые деревья ещё сохраняли периметр, а сейчас ни один землемер или архитектор не взялся бы определить форму их нестройных рядов. К горизонтальным жгутам, как ветви к стволу, подвязывали тонкие жгутики с узелками – в память об умерших. И ветер раскачивал их, баюкая, как в колыбели. Тонкие пластиковые верёвочки цеплялись друг за друга, шелестели, прикидываясь листьями лесных деревьев. Лунными ночами отсвечивали белизной, напоминая мерцание восковых свечей.  Прекрасное ненастоящее!
            Настоящей была только скульптура Берегини из черепашьего панциря в центре Сада. Ник не знал, кто дал ей имя. Родственники покойных рассказали, что Берегиня – имя земной богини-хранительницы. Ник почувствовал: слова «беречь» и «берег» – однокоренные. Черепаший панцирь Берегини был твёрд, как нерушимые камни Земли, не подвластные времени. Два камня, идеальная восьмёрка, знак бесконечности.
            Давным-давно маленькая морская черепашка попала в кольцо оторванного бутылочного горлышка. Росла в нём, как женщины тайского племени Земли с медными кольцами на шее. Красота уродства.
            Бабушка всегда делилась едой с изуродованными и немощными. Никита с детства усвоил: их инвалидность – ложь. Многие фабричные рабочие, чтобы избежать непосильного труда, отсекали себе руку или попросту прятали её в рукав. Пропитанием служила милостыня. Никита изо всех сил пытался защитить бабушкины обеды в контейнерах от посягательств мошенников, но бабушка была слишком добра. Или слишком наивна.
            – Если не хочешь есть, отдай еду музыкантам. Они хоть что-то делают, – ворчал Ник.
            Самодельные трубочки-свирели свистели. Ненастоящий инструмент не способен ни петь, ни плакать. Ник читал о тайнах скрипок Страдивари, о лелеемой силами природы и человеческого гения древесине. Земные скрипки покупали, воровали, за них воевали, поклонялись им и боготворили. На инструментах Большой земли играли великие виртуозы. Остров не удостоился музыки, но всё же заунывные, зудящие в ушах мелодии местных свирелей были душевнее леденящего посвиста ночных ветров над крышами города, где в изуродованных телах жили изуродованные чувства.
            Иллюзия жизни. Иллюзия смерти. Иллюзия захламляемой пустоты. И надо всем этим разрастался Сад.
            «Наш сад», – говорили они с Велией.
            Велия завязала в Саду три узелка: по деду с бабкой и отцу. Жила вдвоём с матерью на окраине города, почти у самых фабричных ворот. Ник часто помогал им по хозяйству.  С Велией их познакомили матери, обе работали в фасовочном цехе. На Острове так заведено: вместе родители – вместе и дети.
            Фигурой Велия походила на Берегиню. Низкорослая с широкими бёдрами. О таких, как она, в книгах пишут: «Твёрдо стоит на земле». Через год, Ник скажет «да» басом, как мужчина, и они поженятся.
            Ник надеется, что Велия будет беречь их дом: тесный квадрат комнаты с ломкими хрусткими стенами и плёночными окнами, едва пропускающими дневной свет.
            А пока они гуляют по Саду, рука в руке. У неё пухлые, почти детские руки. Нежные складочки на запястьях в уголках чуть шелушатся.
            – Сколько нам здесь осталось?.. – полувопрос, полувздох сквозь сомкнутые губы.
            – Я им не позволю, – обнял её Ник. – Отец раздобыл мне пропуск в Городское Правление.
            – И ты не боишься?
            – Нет.
            Велия настороженно отстранилась от него.
            – Я боюсь.
            – Чего?
            – У тебя нет чувства страха, самосохранения. Это плохо кончится...



День четвертый

            Разговоры о возможном отсечении обратной стороны Острова, где рос Сад, велись давно. Требования Берега росли вместе с Садом. Людей пошатывало в конце рабочего дня. Некоторых вызывали в цеха и в ночную смену.
            «Беда никогда не приходит одна», – читал Ник в книгах. И на Остров обрушился штиль. Водная дорога, пригоняющая мусорное сырьё для фабрик, застыла. Фабричный Совет и Городское Правление приняли решение действовать.
            Ник пытался поговорить с рабочими, сплотить группу единомышленников вокруг Сада, но безуспешно.
            – Наши родные и близкие там похоронены. Если мы все в память о них не выйдем на работу, то...
            – ...сами протянем ноги. Кто не работает, тот не ест.
            Ник обошёл всех бригадиров одного за другим с просьбой отдать голос в защиту Сада. Но даже те, кто завязывали узелки, не решались отстаивать свои права. Сад нелегален. Самосад, произвол. На нетрадиционные похороны никто сверху не давал разрешения. Красивая легенда о вечном сне и покое, об отдыхе в Раю после тяжёлой трудовой жизни. Но всего лишь легенда.
            Ночами напролёт Ник писал сентиментальные призывы на городских стенах. Поутру спешащие на фабрики люди замирали у стен на минуту, а потом пожимали плечами и отходили в сторону. О живых надо заботиться.
            Когда отец застал его разрывающим стену и руки в кровь от бессильной злобы и отчаяния, молча прижал к себе, как прижимал ещё ребёнком, и пообещал помочь. В администрации у него оказался свой человек. Отец не хотел к нему обращаться, но Ник понял, что тот не откажет. Неведомое прошлое чем-то накрепко связывало их, воспоминания детства или юности.
            Пропуск в Правление в руках Ника был последней путёвкой в жизнь для Сада.  Шиих-шиих, шиих-шиих – скользили шаги по улицам. Город шипел под ногами, как змея. Шелест, хруст, скрип, треск. Пластмассовый Остров всегда отзывался неприятными мертвящими звуками.
            – Берег-беречь-Берегиня-оберег, – повторял про себя скороговорку, как заклинание. Как молитву.
            Молитвенник был первой прочитанной книгой. Не понял ни слова. Неужели на далёкой прекрасной Земле людям так плохо, что они молятся о спасении? Позже читал все книги подряд, ища в них воплощение собственной мечты о Береге, о возможности побега с проклятого небом и морем Острова. Хотел знать, кто же Они, настоящие люди, чьи ноги ступали на земную твердь, и чем заслужили слова: «Вы – соль земли».
            Ник дошёл до центральной площади. Библиотека ютилась у подножия здания Городского Правления. Постоял на углу, вбирая в себя великий свет прочитанных и непознанных слов. В каждой тюрьме должна быть библиотека, дабы наставлять заблудшие души на путь истинный. Со времён первой колонии библиотека не пополнялась, но истлевшие бумажные книги перевели на вечные пластинки. Молитвенник был бумажным и пах тленом. Другие книги ничем не пахли, разве что полиэтиленовой пылью цехов, коей в лёгких Ник накопил предостаточно.
            Вдох-выдох. Нужно открыть дверь Правления и войти. За ней ждёт почти Бог в обличии городского чиновника. Зыбкая надежда.
            Сунул пропуск в щель. Щелчок, и разъехались пластиковые створки.
            На верхние этажи уводила винтовая лестница. Ник шагнул на первую ступеньку, лестница задрожала. Карабкался вверх, хватаясь за извивающиеся под руками мягкие перила. Лестница раскачивалась под ним из стороны в сторону, как дикие качели штормовых волн. Подташнивало, голова кружилась. Впереди то и дело мелькали тени, разъезжались невидимые двери, сворачивались и разворачивались целлофановые рулоны, что-то шуршало, шелестело, летело и падало мимо и вниз.
            Наконец, лестничная площадка. Края лёгкого занавеса приподнимались у пола, словно от дуновения ветра. Сквозит, значит, рядом коридор с кабинетами. «Спрошу здесь, кто рассматривает прошения», – решил Ник, чтобы не заблудиться. Здание Правления напомнило ему Остров: дрейфующий в океане, всеми отвергнутый и позабытый.
            С треском рвались молнии на дверях. Все до единого кабинеты – пусты. Ник слышал хриплое дыхание самого здания, но вокруг не было ни души. Справа над головой увидел указатель: «ЗАЛ ЗАСЕДАНИЙ. Вниз по лестнице».
            Другая, более широкая и устойчивая лестница вела из коридора вниз, прямо в просторный зал. Голые стены и пол, ни намёка на стулья, столы, хоть какое-то присутствие заседающих. На стене напротив входа зиял огромный плакат:
             «На ближайшее воскресенье запланирован снос нежилой части Острова. Согласно нашим данным, никаких ценных объектов на местности не обнаружено. В понедельник работы на фабриках возобновляются».
            Это приказ.
            Ник сел на пол и тихо заплакал.

            Домой возвращался на закате. Солнце красило стены домов зловеще багровым предчувствием.
            – Сегодня сокращённый паёк выходного дня. Ты отметил рабочую карточку на фабрике? – встретил его отец.
            – Нет.
            – Что ж, – наигранно весело сказал он, – тогда будем делить то, что дадут нам с твоей матерью.
             – Я был в Правлении насчёт Сада, – бухнул Ник.
            Отец как-то весь съёжился, и глаза цвета сизой утренней дымки потемнели.
            – Сынок, ты должен был сам во всём убедиться. В доки причаливают сплошь грузовые суда, но никто из наших не видел их капитанов. Всё, что мы знаем о Земле, – её прошлое. Всё, что она нам даёт, –  мусор. Настоящее неуловимо и необъяснимо. Никем и никому.
            Забарабанили в дверь. Привезли еду. Мама с карточками в руках попрепиралась с ними недолго из-за пропущенной отметки Ника, махнула рукой и отправилась распаковывать контейнеры с ужином.
            После ужина в молчании пили чай. Опреснённая морская вода ощущалась в переслащённой жиже. Привкус разочарования на языке и пустота в желудке. Тусклый свет лампы на солнечных батареях отражался от гладких стен, рассеивался и блуждал по комнате, словно искал сам себя.
            Безжалостный Сатурн маячил в окне, стоял над душой. Никогда прежде Ник не испытывал такой щемящей тоски по Берегу.
            «Тоска по недостижимому идеалу», – писали в книгах, где одна строка перетекала в другую, страница в страницу. Книги повторяли друг друга, как волны. Разные, но однообразные. По образу и подобию. «Бог бесконечен, – говорилось в них, – и Вселенная, Его дитя, бесконечна».
            Ник догадывался теперь, что обеспечивает эту бесконечность. Конвейерная лента бытия, переработка сущностей, идей, предметов, явлений. Лампа впитывает дневной свет и изливает его призрак в ночь.
            В нашем мире вторично всё.



День пятый

            Знакомый посвист в стенах спящего дома выкинул из кровати. Одежду натягивал уже в коридоре. Немыми свидетелями у двери возникли отец и мать.
            – Я всё равно пойду на площадь, что бы вы ни сделали сейчас, – сказал Ник басом.
            – Береги себя! – попросил отец, пропуская его в дверь. Мать негромко взвыла, закусив запястье.
            Ветер в Городе рвал и метал. Куски крыши, пластиковые стаканчики, оконная плёнка, чья-то одежда ... вихрями крутились под ногами, свиваясь в мощный поток, и он мчался по улицам вниз, к центральной площади.
            – Ветер! – кричал Ник по дороге, размахивая руками, словно силясь его поймать. Люди оглядывались на Ника и спешили следом.
            На площади в безработный день столпился почти весь Остров.
            Ник взобрался по ступенькам к парадному входу в здание Правления.
            – Куда тебя несёт? А ну слезай быстро!
            – Послушайте!
            Зеваки подтягивались ближе, окружали импровизированную трибуну.
            – Кто это? Что случилось?
            Удивление. Возмущение. Смех. Ворчание. Возгласы.
            – Дайте парню высказаться!
            И вот море человеческой плоти перед глазами. Свист ветра.
            – Послушайте, – заговорил Ник, – ветер. Через несколько дней здесь будут тонны мусора. Работы возобновятся...
            – Послезавтра! Нам обещали, что фабрики откроются послезавтра.
            – Подождите! Потерпите несколько дней и не придётся жертвовать частью Острова.
            – Сокращённый паёк ещё несколько дней?!
            – Там нет ничего ценного, нечего жалеть.
            – Вы знаете, что есть! Сад! Последний приют наших близких.
            – Их перезахоронят по островному обычаю.
            – Да! Мои родные ушли в море.
            – И мои!
            – Хватит голодать!
            – Из-за сумасшедших фанатиков земных похорон нас лишат работы!
            – К чёрту Остров, дайте работу и еду!
            Живое море заштормило. Сотни оскаленных лиц. Ветер хлестал по щекам. Над головой простиралось опустевшее ясное небо. Настоящее одиночество – когда один против всех.
            – Нет никого над нами, – сказал Ник, оглядываясь на здание  Правления, – я был за этой дверью. Остров – саморегулирующаяся система. Мы вольны делать, что захотим. Никто нами не управляет! Никто не лишит нас ни работы, ни жизни, ни Острова.
            Минутное молчание, как затишье перед бурей. И снова ураганные порывы ветра.
            – Ложь! Не слушайте его!
            – Чего ты хочешь от нас?!
            – Сберегите Сад. Пусть останется память о тех, кто жил на Острове!
            – Подстрекатель!
            – В клетку его!
            Толпа сгустилась у ног. Чьи-то жилистые руки ухватили его и стащили вниз. И Ник поплыл по чужим рукам и плечам. Худое, лёгкое тело перекидывали друг другу, швыряли из стороны в сторону, как щепку. Ногти впивались в обнажившиеся бока. Ник распластался на спине, покачиваясь, как на волнах.
            – В клеткуууу! – ревело в ушах.
            – Прекратите! Он же мальчишка!
            – Бей его!
            Площадь под собой он ощутил в месиве драки. Кто-то пытался его спасти, а кто-то убить. Дрались все против всех. Лёжа, свернулся в клубок. Глухие удары – в спину, в затылок, в бока, как в бочку, которую в штормовую ночь несёт прямо на скалы.
            Сильной боли не чувствуешь – оглушает. Стихия бесчувственна и беспощадна. Тело всхлипывает под ударами. Хлюпает, как гнилое. Живое. Пока...
            «Никто не завяжет по мне узелок», – мелькнуло в сознании.
            Коленом в лицо, и горячее солёное море хлынуло изо рта, взорвалось острым крошевом прибрежной гальки.
            Страшный вопль матери издалека: Никита-а-а-а!
            Близко руки отца.
            И темнота.

            В темноте вспыхивали огоньки, во сне загорались свечи. Белые, трепещущие на ветру свечи Сада. Каждая свеча – человеческая жизнь. Тысячи свечей, тысячи островитян. Жили, любили, работали. Позабыты.
            Бесценный Сад, негасимые свечи. Бессмысленность хаотичного бытия, непостижимый смысл гармонии.
            Белый невыносимо яркий свет. И тьма перед ним отступает.



День шестой

            – ... Сад бесценный. Сберечь! Берегиня..., – бредил Ник.
            Велия с самого утра сидела на краешке кровати, гладила по голове, успокаивая.
            – В нашем мире не бывает ничего бесценного. То, что достаётся даром, не ценится. Чтобы ценили и берегли, чтобы выжить и остаться здесь, нужно иметь свою цену. Ценный товар, ценный работник, разве не так? – шептала она.
            Мягкие тёплые руки. Прилегла рядом с ним. Ник ощутил все её выпуклости и впадинки, но тело, не отошедшее от болевого шока, не отзывалось. Чужое тело, ни на что не способное. Так и лежали обнявшись, не шевелясь, не открывая глаз.
            «Чувствуют ли живые деревья друг друга?», – спросил Ник пустоту внутри себя.
            Вечерело. Дневной свет темнел, исчезал за окнами. Покидал их.
            – Я пришла с тобой попрощаться, – сказала Велия.
            Ник приподнялся на локте, заглянул ей в лицо. Вымученная улыбка, когда хочется заплакать.
            – После того, что случилось вчера на площади, я не могу быть с тобой.
            Ник кивнул. Не споря, не соглашаясь.
            Велия продолжала:
            – Ты пытаешься спасти то, что нужно уничтожить. Пойми, так будет лучше для всех. Сад – наша... то есть, теперь только твоя мечта. Безрассудная фантазия...
            Ник смотрел, как мечутся тени по потолку.
            – Ты живёшь своей фантазией, – громче и резче заговорила Велия, – а мне нужны дом, муж, работа! Реальная жизнь!
            – Мусорный остров не жизнь, жалкое подобие. Отбросы. Вам подсунули иллюзию вместо настоящего, – хотел возразить Ник, но не смог. Щербатый рот издавал невнятные свистящие звуки.
            Велия молча встала и направилась к двери.
            Ник снова закрыл глаза, не в силах смотреть, как она уходит.
            – Моя фантазия реальнее ваших иллюзий, потому что я сам её создал, – мысленно произнёс он.
            Велия не услышала. Никто из жителей Острова его не услышал. И беда не в том, что не захотели слушать, а в том, что не сумели понять.
            Боль вернулась. По щекам покатились слёзы. Рот наполнился ржаво-солёной слюной. Соль... Боже, как много соли!



День седьмой

            Ник очнулся затемно. Встать на ноги сразу не смог, скатился с кровати и подполз к окну.
            Солнце поднималось над Городом, светило сквозь туман. Ослепшее и седое.  Медленно раскачиваясь из стороны в сторону, как маятник на часовой башне, Ник попробовал размять ноющую спину позвонок за позвонком. Затем ноги. Шаг, другой, третий. К двери. Вниз по лестнице.
            Держась руками за стены, миновал семь домов на своей улице. Добрёл до перекрёстка. Редкие прохожие не обращали на него никакого внимания. Точно сам он за ночь превратился в тень.
            Ник не знал, что делать дальше и куда идти. Но знал, что должен сделать хоть что-нибудь. Шатаясь и останавливаясь передохнуть на всех перекрёстках, прошагал до городской окраины. Мимо фабричных зданий. К Саду.
            Сад белел и переливался в мягких солнечных лучах. Никогда прежде Ник не видел такого чистого света. Бликующая, гладкая поверхность неживых деревьев словно отражала саму вечность.
            – Сколько нам здесь осталось? – вспомнился вопрос Велии.
            – Последний шаг, – ответил бы он ей сейчас.
            Смертельная усталость обрушилась на него, как штиль и безветрие на Остров.             Силуэт Берегини темнел впереди. Доползти, дотянуться, лечь рядом, лаская шершавый обветренный бок. Забыть и забыться.
            Ник упал навзничь. Над головой ветер раздирал марево тумана на лёгкие перистые облачка, и они плыли по небу к незримому Берегу. Далёкому и недостижимому.
            – Фантазия, – повторил он про себя, – да будет так.
            Белые пассажирские корабли причаливали к Острову. Торжественно пели свирели. Ник уже стоял на палубе, когда разглядел в толпе у трапа родителей и Велию. Их не пускали на корабль, он не смог сойти.
            «Я не попрощался. Когда уходил, они все ещё спали», – подумал Ник сквозь сон.
            Корабль покидал Остров. Море и небо распахнули объятия синего исполина. Мама махала на прощание рукой. Отец улыбался сквозь слёзы. Остров растаял в сизой дымке.
            Но ветер шумел в кронах деревьев, шептал позабытые имена. Проклятые имена.
            Ник открыл глаза. Небо заволокло тучами. Шум усиливался и будто бы приближался. Не ветер – бульдозеры. Рычали и терзали Остров, как железные звери.
            Ник одним движением вскочил на ноги. И только сейчас заметил зелёные слизистые крошки на ладонях. Гладил Берегиню. Сквозь черепаший панцирь пророс настоящий земной мох. Сад ожил...
            Сквозь боль бежал наперерез бульдозерам, кричал яростно, простирая вперёд зелёные ладони:
            – Стойте! Здесь есть ценность! Жизнь! Не губите Сад!
            А потом вдруг застыл как вкопанный.
            Сад парил в море. И разрыв с Островом стремительно увеличивался. Не перепрыгнуть, не одолеть вплавь.
            Несколько минут свободного полёта, а затем пасть фабричной воронки проглотит и начнёт пережёвывать его, Ника, живого человека с земным мхом в руках, вместе с Садом, принадлежащим покойным. Переварит их жизнь и смерть, растворит память о них в горниле плавильных цехов.
            «Стоять на краю отчаяния», – воскресали в сознании слова из книг.
            – Безбрежная скорбь. Скорбные дни. Вдали от Берега. Дни, которые невозможно сберечь, –  твердил Ник.
            Бессмысленные слова, не способные ни спасти этот мир, ни сотворить новый.



ПЕРЕЛИЦОВКА
 
 (рассказ, альтернативная история)

Книги не умеют стоять прямо на полках: либо поддерживают друг друга, либо клонятся, кто влево, в прошлое, не выдерживая ветра перемен, а кто вправо, в будущее, навстречу потомкам. Библиотека нашей виллы напоминает Александрийскую: во всех комнатах первого этажа книжные шкафы закрывают собой стены от пола до кромки потолка, метров пять в высоту, несколько поколений собирали, мне на всю жизнь хватит и ещё останется, чтобы вернуться призраком и дочитать без спешки. Призраки способны читать сквозь обложки, не открывая книг, и понимать написанное между строк. А пока время и зрение мои ограничены, стараюсь отыскать на полках ту самую, настоящую, которая смотрит в вечность, потому что не чувствую времени. Иногда сегодняшний день представляется послезавтрашним, и я говорю себе: это иллюзия, но потом сегодня вдруг происходит в точности то, что привиделось позавчера, и тогда я не знаю, что ещё сказать. Жизнь, утратившая связь с часами и календарями, кажется безумием.
Сколько моих шагов хранят коридоры виллы? Бесконечные ступени мраморных лестниц, дубовые двери с бронзовыми ручками в номера, где живут картины. Именно живут, и именно картины. Гости у нас редкость, владельцев «золотых карт» Галереи Витторио Эммануэля и в Милане, и в мире можно пересчитать по пальцам. Вилла наполняется человеческими голосами по осени, в сезон конференций, симпозиумов и прочих культурных мероприятий. Летом же всё замирает, слушаешь, как днём от жары потрескивает воздух, а ночью в фонтане поют тритоны. Летом на окна номеров вешают тяжёлые светонепроницаемые шторы, чтобы сберечь картины от выгорания. И я вижу сквозь дверь, как персонажи со старинных портретов расхаживают в полумраке гостиной и о чём-то негромко переговариваются. Но стоит распахнуть её, и встретишься с раскрашенными прямоугольниками в золочёных рамах.
Это дядя превратил наш дом в гостиницу-музей и теперь винит себя, что заточил любимую племянницу в старинном замке, как принцессу из грустной сказки. Последнее воспоминание о родителях: ужин у камина вчетвером (у дяди никогда не было собственной семьи), сангиновые портьеры в столовой, похожие на языки пламени, тянущиеся к потолку, серебро, безупречно белая скатерть. Над столом – портрет  женщины в красном на синем фоне, чьё платье тоже напоминало огонь. О чём мы говорили в тот вечер? Помню, было тепло и внешне, и внутренне, мне, единственному ребёнку, прощали любую шалость и никогда не ругали. После их смерти дядя как младший брат унаследовал виллу, а вместе с ней и меня. Считает, мне нужен мир за стенами виллы с его возможностями, мечтами, соблазнами, образование, любимое дело и любимый человек, а преумножением моего наследства он займётся сам. Но от городов у меня начинается агорафобия: улицы подражают коридорам виллы, но стены домов, как бока дельфинов, – скользкие и покатые, не ухватиться, дома щетинятся углами балконов, по улице Данте нарезают круги люди в костюмах манекенов с табличками в руках «Боишься перемен?» и насильно собирают подписи против наркотиков и СПИДа. Театр абсурда! Жизнь как игра, в которую я никак не могу включиться и наблюдаю со скамейки запасных. Мир призрака. Все есть, а меня нет, хотя иногда выбираюсь в Милан – посидеть в кафе, побыть в толпе, но всё равно как бы отдельно.
К тому же я точно знаю: жизнь – картина, тебя нарисовали на ней задолго до рождения, и никто из нас не в силах ни изменить окружающий пейзаж, ни покинуть её пределы. Среди гостей виллы безошибочно отличаю нуворишей от аристократов: сколько бы человек ни заработал денег, его аура – картина происхождения, а меняется только рама. Разглядывая фотографии городов, куда могла бы поехать, обнаруживаю родство меж возведёнными в противоположных концах света. В жизни всегда одно повторяет другое, как вереница образов на портретах. Мои дни – олицетворение дежавю.
В детстве жила внутри захватывающего романа, а сейчас читаю нон-фикшн о ком-то далёком. Но каждое утро продолжаю спрашивать себя: ради чего открыла глаза сегодня? Те, кто вынужден просыпаться по будильнику и бежать на работу, чтобы прокормить семью, вправе считать меня паразитом, хотя любой из вас грезит очутиться на моём месте. Не спешите, вы не умеете жить в пустоте. Современное общество устроено по принципу постоянной занятости: днём – работой, вечером и в выходные – заботой о близких. Побыть собой и наедине с собой не хватает времени, потому что вы не знаете, как поступить с ним, не умеете думать свободным потоком ассоциаций – страшно захлебнуться и утонуть, страшно быть бесполезными. Представьте, как по ночам из года в год вас будит кошмар о том, что звёзды давно заржавели, – и не дожидаясь восхода солнца, помчитесь строить ракету. Я же ночами напролёт смотрю на дождь из окна и всерьёз начинаю верить, что фонари изобрели не для освещения парковых аллей, а чтобы в конусе света испарялись его капли. Если время – вода, и часть её должна обратиться в воздух, то есть и капли-мгновения, которые соберёт водосток. А среди них – одно настоящее, ради чего пролились все остальные. Человека посылают на Землю ради слова, сказанного вовремя и нуждающемуся или ради незначительного и почти неуловимого жеста. Такие мгновения звучат в музыке, запечатлены на холстах, закованы в мрамор и бронзу. Но если не рождён с талантом художника, скульптора или музыканта, о них можно просто рассказать.
Так, в «поисках утраченного времени» я завела дневник. Сперва его страницы загромождались бытовыми мелочами, как пустые комнаты забытым хламом, но потом случилось необъяснимое: день, изучаемый словно под лупой, вдруг стал восприниматься историей – если вообще ничего не происходит, нужно сочинить, найти, вспомнить. Маленькая тетрадка создала вокруг меня мощное магнитное поле, притягивающее в жизнь События.
День, когда я нашла дневник художника, могу восстановить по секундам. Солнечным утром резкие тени от витражей чертили на полу детские классики: прыг-скок туда-обратно по коридору и вниз по лестнице – в библиотеку. Дневник был запрятан меж стеной шкафа и другими книгами. Я потянула одну из них наугад, и толстенная тетрадь в кожаной обложке с ручным переплётом рухнула на пол, раскинув крылья-страницы, как подстреленный беркут.



* * *

«В древних манускриптах встречается описание казни «кровавый орёл»: жертве срезали кожу и мышцы со спины и выворачивали наружу лопатки наподобие крыльев, смерть наступала медленно, и однажды поверженный воин успел написать стекающей на камни кровью имена убийц. Но имена эти помнит лишь пламя ритуальных костров. Огонь разрушает и создаёт. Искусство – хранитель очага Вселенной. Те из нас, кто, как Икар, подхватил опасную заразу, имя которой «гордыня», рано или поздно будет низвергнут. Мы живём в тёмные, варварские времена:
«Слишком долго Италия была свалкой всякого старья. Надо расчистить её от бесчисленного музейного хлама – он превращает страну в одно огромное кладбище. Музеи и кладбища! Их не отличить друг от друга – мрачные скопища никому не известных и неразличимых трупов…
Давайте! Тащите огня к библиотечным полкам! Направьте воду из каналов в музейные склепы и затопите их! И пусть течение уносит великие полотна! Хватайте кирки и лопаты! Крушите древние города!
Мы освободим человека от мысли о смерти…»*
Близится война: современные боги питаются человеческой кровью. Сделка с тьмой не единовременный акт, а череда маленьких соглашений, уступок, ступеней в Ад.
«… и  нет ничего прекраснее этого огненного блеска!»
Италия жаждет вернуть былое величие, но не готова принять новых Караваджо и Рафаэлей. Мне платят золотом за копии с картин старинных мастеров, а на портреты раскошеливаются железом, как ярмарочному фотографу**. Живопись более не творит историю, но мнится источником накопления богатств. Некогда духовная невесомая красота, переплавленная ныне в роскошь, налилась тяжестью. А стяжательство – мать поджигателей прошлого. Новой эпохи Возрождения не случилось, настало время выродков. Чертежи Леонардо ожили, великие мечты сбылись: по небу летают аэро, тайны камеры обскуры мельтешат на экранах, подражая лопастям вечного двигателя. Мир уподоблен идеальной машине, а слова «природа» и «вечность» утратили заглавные буквы. Магия простых вещей вышла в тираж.
Аромат фруктов на коже и в дыхании юноши, музыка, терпкая, как вино, обещания ночи в глазах лютниста***. Как сохранить волшебство? Воспроизвести чары мгновения? Аромат выдыхается, мелодия едва различима в шуме городов, ночи разбавлены электричеством. Копии обесценивают оригинал, лишают его первозданного света. Творцы прибегали к тиражированию своих полотен, картины за них дописывали ученики. Копиисты, вроде меня, плодили абрисы пустоты, смыслы за пределами сущности. История живописи – иллюзия, оплывающая на глазах свеча, и со временем уже никто не сможет опознать руку мастера. Я не верю ни глазам, ни каталогам, ни заверениям экспертов: многие картины попадают на стены музеев из частных коллекций. Подделки моей кистью украшают гостиные Милана, Парижа, Берлина, Лондона, а собственные дети стоят повёрнутыми лицом к стене в мастерской. Кто наказал их так жестоко и главное – за что? Что позволено Юпитеру, не позволено быку. Невозможно вообразить, как мадонны Беллини запрыгивают на подножку трамвая или усаживаются, подбирая юбки, в нервно фыркающий авто.
Моим картинам нужен воздух! Им необходимо общество, смотреть людям в лицо. Хочется заботы и восхищения. Но они продолжают подпирать стены, покрываясь язвами облупившейся краски. И кажется, пытке не будет конца. Вся моя жизнь положена на плаху безвестности, она и есть неумелая подделка. Лучше быть бастардом – незаконнорожденным сыном природы, чем долгожданным, но искусственно  выращенным в лаборатории внуком****. Да, я не могу творить, как мастера эпохи Возрождения, потому что живу в иное время. Не могу видеть мир их глазами. Но я могу повторить их путь. Поджигатели в чём-то правы, существует удел отчаявшихся и отчаянных. Всякий из нас рождён, чтобы добавить миру красок. Выживает в искусстве тот, кто создаёт новое искусство. Новый язык, новую форму. Караваджо утверждал, что Спаситель сделан из плоти и крови, – и писал фотографии*****. Современному чёрно-белому миру не хватает цвета! У машин не бывает души!
Так, в поисках утраченного времени я решил следовать его законам. Шаг за шагом, за взглядом взгляд и мечта об идеальном цвете – языке первобытных, очищенных от копоти и золота эмоций – завладела мной.
Помню, как ярко светило солнце в день, когда покидал мансарду. Мечты о поездке на Парижскую выставку так и остались мечтами. Не рассчитал денег и на новую жизнь: отказался от трёх заказов, а накопления промотал до последней лиры – на женщин, вино, холсты, оперу, лучшие виды Милана, открывавшиеся из просторных мансард. Вору деньги жгут руки, каплями воска утекают сквозь пальцы. Вырученные за чужое искусство, они не могли служить моему. Меняя кварталы и спускаясь по лестницам в подвалы бедняков, чувствовал себя бесконечно счастливым, словно возвращался в детство человечества.
Осень обнажала ветви деревьев, давая понять: нет одинаковых линий судьбы на ладонях. Любовь не повторяется дважды, влюбляешься заново, в другую и по-другому, но с тем же накалом страстей. Мелодию можно сыграть на любом инструменте: звучит по-разному, но на одной высоте. Я писал в парках, на улицах и площадях, на рассвете и днями напролёт до кобальтовых сумерек, погружаясь в градации цвета, как в калейдоскоп. Продал несколько полотен скромной галерее на окраине. Купил материалы для работы и продолжил свои эксперименты. Из окон комнатушки в подвале видел лишь ноги прохожих, но теперь мне и этого было достаточно. Научился не выбрасывать заплесневелый хлеб и в буквальном смысле питаться росой – в пекарне над головой по ночам колдовали над сдобой, и карнизы поутру были сладкими. Улочка, где снимал угол, упиралась в мясную лавку, и возвращаясь домой, я с жадностью разглядывал свежие куски, сочившиеся кровью, вдыхал запах плоти, смерти и возрождения, испытывая головокружение голодного хищника. Иногда кисть в руке весила тонну, а разум был ясен, как небо ветреным днём. Листья вихрями кружились в подворотнях, осень становилась злой. Но я знал: Бог не приемлет жертв, жертвы нужны людям, чтобы уверовать. Моё яростное счастье не имело ничего общего с одержимостью. Творчество и есть моя настоящая жизнь, принося себя в жертву, я боролся за выживание. Создавал себя разрушая.
Однажды утром начал задыхаться от приступов кашля. Дождь лил несколько дней, с подоконника текла вода, и на полу уже было по щиколотку. Сыростью, как кислотой, разъедало кожу, холод пронимал до костей. В ужасе ринулся спасать холсты. Первые дни ноября работал в парке, пока дождь не загнал меня обратно в подвал, в забытьё болезненных снов. Расстелив холсты на кровати, понял: картины потеряли не только форму и контрасты светотеней, но и контуры. У меня в руках мерцали бесплотные цветовые пятна. Фосфоресцирующие призраки плясали в сумраке подвала, повторяя и догоняя друг друга, как капли воды, сливаясь в единое цветовое безумие. Но я верил: активные цвета – живут.
– Отвратительный кашель, дружище! Продолжишь в том же духе, и туберкулёз тебе обеспечен.
Он выскочил на меня из тумана улицы Данте, как Вергилий из преисподней.  Прошлое показалось чьей-то чужой жизнью. Отвечать было тяжело, разговор еле теплился. Но делец и не слушает – некогда, время – деньги, сунул в руку визитную карточку со словами «работа тебя убьёт, следует отдохнуть на природе», и его автомобиль затерялся среди трамваев. А спустя неделю принял как почётного гостя на своей загородной вилле, так и не догадавшись о том, что со мной случилось.
Терраса соединяла столовую с садом. Ужин подавали поздно и при свечах. Тонкий звон стекла, похожий на стон, заставил оглянуться. Его жена замерла на секунду в проёме двери, удивившись появлению незнакомца. Красное платье, а за плечами – густая синяя ночь. Моя лучшая картина была написана и заключена в раму».

*Из Манифеста «Футуризм» Филиппо Томазо Маринетти парижской газете «Фигаро», 1909 г.
**Игра слов: ферротипия (ferrum-type) – моментальная фотография на железных пластинках, удешевившая процесс амбротипии (на серебре). Благодаря лёгкости и прочности, её вкладывали в фотоальбомы, посылали по почте, с ней работали профессионально на пляжах, праздниках, ежегодных ярмарках и рынках до первой мировой войны.
***Картины Караваджо «Юноша с корзиной фруктов», «Музыканты», «Лютнист»
****«Я говорю живописцам, что никогда никто не должен подражать манере другого, потому что он будет называться внуком, а не сыном природы в отношении искусства». Леонардо да Винчи.
*****Персонажей для своих картин Караваджо искал в толпе на улицах и площадях и, как многие другие мастера эпохи Возрождения, использовал возможности камеры-обскуры, описанной Леонардо да Винчи, чтобы создавать реалистичные картины.



 * * *

– Картина в конференц-зале.
– Он же в подвале!
– Не в подвале. Цокольный этаж – идеальное место для конференций, просторно и не работает мобильная связь.
– Мы должны вернуть её на прежнее место. В столовую. Картине нужен воздух.
– «Сестра Кардинала» – самое дорогое полотно нашей коллекции, а конференции снимают телевизионщики, картина мелькает на экранах.
– «Сестра» не подлинник, а перелицовка… из портрета моей прабабки.
Художник был случайным гостем на вилле. Мои предки занимались куплей-продажей предметов искусства и аккуратно вели дела, но к семейным архивам относились беспечно: историческая встреча избежала упоминания в переписке, не запечатлена на фотографиях. Как его звали? Имя не феникс. Никто не подписывает свой дневник. Как мог он затеряться среди книг? Художник больше ничего не писал и бросил дневник за ненадобностью, бежал с виллы, забыв его в спешке, погиб?Как бы там ни было, но эскизы – разоблачение прошлого. Картина ожила, сняла маску, и мир вокруг нас пришёл в движение.
Красное платье моей прабабки вспыхивало в полумраке лестницы, пока мы с дядей тащили картину наверх. Синий фон отразил край вечернего неба за окнами, когда мы закрепили её на стене и отступили назад, разглядывая словно впервые. Я ощутила август, его альтовый, насыщенный тревогой и печалью тон. Лету конец, и отовсюду крадётся осень – нет, ещё не страх, но предчувствие страха. Я знала: неоценённая картина – бесценна, и очнувшись от долгого сна, не согласится жить под чужим именем и с чужим лицом.
Не существует Высшего Суда для искусства: раньше шедеврами считали картины, пережившие время, теперь, когда времени не осталось, – всё, что дорого продаётся. Цены диктуют арт-дилеры: купленная в десять раз дороже у себя же на аукционе картина попадает в каталоги и при последующих продажах будет расти в цене. Со временем её начинают подделывать. Художник стремился вдохнуть прошлое в настоящее, воспроизвести руку мастера, убивая себя. Те, кто пришёл после него, убивают других. Картины малоизвестных художников перелицовывают в шедевры звёзд-современников. Копии больше не пишут, опасно: экспертиза выявит возраст красок и полотна. История, как и память, стирает лица и имена, замещает персонажей второго плана. Воин на полном скаку отрубает головы, а потом оглядывается и видит, что все они – его собственные. Даже наскальные рисунки не вечны: ветер, вода, песок… Наша жизнь – перелицовка: рисуем респектабельных граждан поверх дерзких детей, превращая лёгкий след от улыбки в морщины скорби. Бог сотворил нас подделками – по образу и подобию, если бы жизнь была подлинной, мы бы не умирали.
Дядя просил подождать с экспертизой до весны, не привлекать внимания к картине в сезон наплыва гостей: это может поставить под угрозу всю коллекцию и репутацию виллы. Но способен ли кто-то удержать равновесие, шагнув вперёд и не коснувшись земли? Слова плетут судьбу, дают власть над временем, обрекают на безоговорочную победу. У каждого человека – своя Вселенная, где он –  Бог и решает, кому жить, а кому умирать, что считать подлинником, а что подделкой. В моём мире хватало места только для нас троих. Но осень привела в нашу жизнь Настоящую Женщину. Так называл её дядя. Поначалу они и правда были безмятежно счастливы, как все влюблённые. А спустя месяц меня стали будить по ночам громкие споры. Она уговаривала дядю продать виллу и вложить деньги «в дело». В последнюю ночь дверь в спальне не хлопнула – взорвалась. Никогда! Слышала, как он плачет внизу в гостиной. Ещё один узник родового гнезда. Отчаяние, отречение, одиночество – кольца слов прочнее обручальных. В гостиной и я плакала в детстве. Когда родители отправили в школу, плохо привыкала к классу, к порядку, к урокам по расписанию. Однажды в ручке лопнул стержень, и чернила разлились по всему рюкзаку. Смотрела на чернильное море в рюкзаке, бессильно цепенея от страха перед наказанием. Мальчик с соседней парты протянул ручку и чистую тетрадь. Как он догадался? До сих пор помню его улыбку и запах – солнца и черничного пирога. До сих пор кажется, что Земля населена существами с разных планет, и если вдруг встретишь своего, не отпускай никуда, другого такого не будет. Домой за руку привёл дядя. В школу я не вернулась, родители наняли репетиторов. И сейчас картина не позволила нам разнять рук. Настоящая Женщина улетела в Париж, а я приняла нашу связь за пределами крови.
 Соперница появлялась неслучайно. Её слова «Реализм нынче не в моде!» сделали дядю завсегдатаем аукционов. Дорогой и растущий в цене авангард выживал из дома старинные портреты кисти малоизвестных художников. Безымянные призраки покидали виллу один за другим. Вместо них со стен таращились монстры с размашистыми подписями в углах холстов. Думала, старость мне не грозит, если вместо зеркал повешу картины, но глядя на фиолетово-жёлтые, искажённые болью и ужасом лица, хочется умереть или обриться наголо. Когда долго плачешь, лицо застывает восковой маской, а по ночам снятся кошмары о зеркалах. Самый близкий мне человек превращался во врага, отсчитывал ступени в Ад. И нашему противостоянию не было конца. Я не решилась бы бороться за наследство ни с его женщиной, ни тем более с ним. Ждала исхода, пытаясь отвлечься. Перечитывала строки из дневника художника о безумии как о привилегии, спасительном лекарстве от боли. О том, что борьба между «казаться» и «быть» – путь к возрождению. Оправдывала высшую несправедливость верой в чудо создавать миры, которая даётся лишь тем, кому жить настоящим невыносимо.
Я могла бы обнародовать дневник с эскизами, жёлтая пресса падка на сенсации. Подделка страшна не тем, что мастерам добавляют фальшивых полотен, а тем, что кого-то лишают имени, принося в жертву. И жертва рано или поздно потребует возмездия. Чтобы рухнул карточный домик, достаточно выдернуть одну карту. Чувствовала, дальше – художник позаботится о своей картине.
Сенсация не заставила себя жать. «Махинация века!» – кричали заголовки. Газета трепетала у дяди в руках, как иссушенный ветрами лист, задержавшийся до весны на ветке. Недавно купленные им на аукционе полотна авангарда объявили подделкой.
– Я не знаю кому и во что мне верить! Так мы всё потеряем…
– У нас ничего и не было. Весь мир – подделка.
            Мы не смогли вернуть художнику имя, и он уничтожил нас, чужая жизнь никому не нужна. Когда вечером из камина выпало горящее полено, и огонь побежал вверх по портьерам, я не удивилась, только поблагодарила мысленно, что дождался отъезда гостей. Мы были одни на вилле, распустили прислугу – поменьше сплетен накануне возмездия. Наутро должны приехать эксперты, оценщики всей коллекции. Мы стояли и смотрели, как огонь пожирает полотна. Молча, не шелохнувшись. Фальшивки считаются подлинниками, если не доказано обратное. Мёртвые люди продолжают жить на портретах. Картины останутся в каталогах. Светлая им память. Огонь разрушает, создаёт – и хранит.
            Инстинкт самосохранения толкнул нас навстречу друг другу. Последний шаг и родовое кольцо замкнулось. Языческий ритуал кровосмешения: если старший брат не вернётся с войны, жену наследует младший. Отец не смог подарить тебе её, они не вернулись вместе, держась за руки, но зато есть дочь. Моя прабабка смотрела со стены, как таяли наши тела в отсветах пламени. Её платье – огонь и не загорится, подобное не разрушает подобное. Завтра ей позволят выйти из тени.
За окнами сгущались синие сумерки.
«Синий цвет влечёт в глубину сна без сновидений, –  писал в дневнике художник. – Тонешь в бездонном мире иного за пределами человеческих чувств. К синеве нельзя прикоснуться, как нельзя догнать горизонт, её созерцают вслепую, будучи уже частью картины, растворившись в ней без остатка. Синий я – провидение, Божье око. Красный меня останавливает на пороге ночи, как факел в руках привратника, обещает тепло, пищу и кров. Красное платье жрицы огня. Жизнь из плоти и крови. Радость и насыщение. Солнце погружается в океан, в водовороте рождается Вселенная. Я шагаю босиком по кромке закатного неба, как канатоходец, храня её равновесие времени-вечности. Жизнь наполняет искусство, искусство творит жизнь».



ВЗГЛЯД ВОДЫ
(рассказ)

Зачем покупать чужие улыбки? Не лучше ли дарить букеты? Идёт через площадь цветов, мимо красно-жёлто-фиолетового переплетённого благоухания. Живого. До Риальто, где продают маски покойников: выражения лиц не изменились за почти тысячу лет. Никогда не любила маски, но улыбалась подарку – от него.
            В тот год радуги над каналами были вертикальными, не повторяли изгибы мостов. Такое запоминается, а память добавляет прошлому золота. Как знаменитые венецианские зеркала. Она приехала в Венецию ненадолго, подучить итальянский перед Карнавалом, а осталась на несколько лет. В тот день стояла на мосту, смотрела в воду и не знала, куда идти дальше.
Люди не понимают главного. Говорят: Венеция – храм, застывшая в камне музыка. Красивые слова, не более. На самом деле Венеция – это лабиринт, копия человеческой жизни, где улицы – мечты и возможности, а мосты – преграды. Сюда нужно попасть хотя бы затем, чтобы разобраться в себе: заблудиться, увидеть в воде двойника, подумать, не сбилась ли с пути.
            Окно распахнулось на дне канала. «Как найти…», – начала она. «Зайди, объясню», – перебило отражение и закрыло окно. Оглянулась по сторонам: никого.
            В маленькой квартирке над водой жили зеркала и статуи. Художник писал на заказ портреты через зеркало. В амальгаму венецианских зеркал добавляют золотой порошок, что придаёт отражениям тёплые оттенки, «внутренний свет». Портреты выходили красивее моделей и льстили заказчикам. А для души художник писал статуи, не любил живых: несовершенны. И только её писал без зеркала. Когда заметил на мосту, показалось, радуга. Розовый отблеск, отражение от воды. Но и в тёмной прихожей радуга не исчезла. Радуга рождалась у неё внутри независимо от времени, места, погоды. У многих мастеров были любимые модели: у Рафаэля – Маргарита Лути, у Рембрандта – Саския, у Рубенса – Елена Фоурмен... Почти ничего не известно об их судьбе: как жили, чему радовались, о чём грустили, что пытались забыть. Облик Мадонны и творческий взлёт. Вчерашние наброски – завтрашние шедевры. Выставки картин и независимость кисти. Молчание вдвоём и долгие часы объятий. Нагретая постель и от волос аромат инжира.
Пропала так же внезапно, как и появилась. Вещи по-прежнему висели в шкафу, но зеркала в квартире потемнели. Художник искал её много лет. Чувствовал: ничего не случилось плохого. Знал: жива, уехала из Венеции. Куда? Ни намёка, ни записки. Даже на зеркале.

            Сейчас сидят за столиком в кафе с видом на Риальто. Он листает меню: что заказать, чтобы подольше готовили? Говяжий язык, тушёный в красном вине? Фаршированные кальмары? Ризотто с…
            – Мне кофе, – перебивает она.
            – Прочёл твоё имя на афише и пришёл на выставку. Сильные фотографии. И странное ощущение... Фонограммы. Как если бы в опере вместо Чечилии Бартоли или Анны Катерины Антоначчи мощным сопрано запела бы маленькая девочка. Не ожидал.
            – И никогда не видел меня. Наверно, билет в нашу оперу купил на галёрку.
– Неправда! Ты была самой живописью, жизнью, всем.
            – Тогда сейчас гордился бы мной. Участвовать в фотобиеннале престижно для фотографа.
– Прости. Знаешь, как отношусь к фотографам? Сравнивать фотографию с живописью всё равно, что Паралимпийские игры с настоящими. Забег инвалидов в колясках. Мечтал человек стать художником, но Бог не дал руки. Глаза дал, да. Поэтому фотографирует, но не пишет. То, что художник пытается оживить кистью, придав изображению тёплые оттенки, фотограф замораживает, убивает. Если это месть мне, то не понимаю за что?
– Нет, не месть. Фотография – мой выбор.
– На выставке видел своё окно. Возвращалась в Венецию?
– Да. Несколько раз. Снимала серию «Взгляд воды». Но плёнки оказывались мистическим образом засвечены, а те немногие фотографии, что получились, выглядели пугающе. К примеру, на одной из них на подоконнике лежит кот, а в отражении в воде канала его нет, будто спрыгнул или не успел улечься, будто вода предсказывает или, наоборот, не поспевает за временем. Вода – как живое, несовершенное зеркало.
А жизнь складывается из мелочей, которые привыкли не замечать. Если на окна наклеить защитную плёнку, то всё происходящее за ними видно лишь с близкого расстояния, отойдите на шаг и встретитесь с пустотой. Отражением такого окна будет чёрный квадрат.
Жизнь проносится мимо, пропущенные дни стираются из памяти, словно и не было вовсе. Он не помнит серые дождливые дни на Лидо. Как пытался забыть её и писал море. Эти дни не спасти ни углём, ни акварелью, ни маслом. Достиг предела, когда человек начинает жить прошлым, а воспоминания скрывают от глаз пейзажи настоящего, как защитная плёнка. Мокрый песок, чаек, детей, играющих у кромки воды. Пустые холсты времени – многие дни вашей жизни. В детстве строили замки на песке, а повзрослев, превратились в печальных мастеров тщеты.
– … стояла под моим окном и не зашла! Почему не вернулась?
– Могла бы, но… Это как сеть: чем сильнее бьёшься, тем крепче держит, тем больше запутываешься. Ты растворял меня в себе. Знаешь, откуда берётся «внутренний свет»?
Записки души, разбросанные по всему дому. Писала стихи на листках и салфетках, и на итальянском тоже, забывала на подоконниках, столе, буфете, постели. Не читал, видел тело. Думал, розовый свет, сияние  –  свойство кожи, тонкой и бледной, струящейся и прозрачной, как дорогой шифон. Мужчины в своём поклонении женской красоте беспощадны к её обладательницам. Привести бы здесь несколько строк из тех, что были скинуты ветром в канал, но боюсь, не удастся: чернила размыты временем.
– Большинство женщин мечтают быть счастливыми, моё желание – просто быть. И не ребром Адама или Галатеей. Собой. После тебя не была счастлива, но была. Не нравилось, когда на меня смотрели, хотелось видеть самой. Хотелось дороги с мечтами, возможностями и преградами, понимаешь? Ты же водил меня за руку, оберегая от жизни, так ни разу и не позволив заблудиться в лабиринте мостов и каналов.
– Я боялся тебя потерять.
– Чтобы к тебе возвращались, нужно уметь отпускать.
Утраченные стихи не были поэзией, так, плохо рифмованные строки обо всём на свете. О пропущенных минутах и днях. Художник рисовал её медленно, словно впитывал жизнь в полотно. Стоя, сидя, лёжа. Прикрывал и обнажал, складывал и раскладывал, приближал и удалял от холста. Простаивала целые дни, глядя на солнечные лучи, бегущие по воде канала, как стрелки часов. Гадала, что происходит за окнами: в гондолах и садах, на набережных и площадях. Воображала людей, которых никогда не увидит. Весну, убывающую в страницы календаря на стене, как дождевая вода в трещины брусчатки улиц. Считала синие полумесяцы и красные солнца над лагуной: за долгое лето, за много лет,  ни разу не отвёз на острова! Утро – день – закат – вечер – ночь. Весь мир – окно. Иногда гуляли по городу – держась за руки.
– Если бы у меня, как у кошки, было девять жизней или хотя бы две, то одну посвятила бы тебе. Любила всем сердцем. Но дана единственная жизнь, и никто не вернёт, не проявит исчезающее время, как фотографии. Влюблённые не чувствуют времени, не помнят о годах и минутах, и жизнь проходит мимо.
– А может, в этом и есть жизнь?
– Не знаю. Жизнь – это выбор. Или окно в мир, или мир в окне. Я выбрала мир. Живут же фронтовики с осколком в сердце! Поначалу фотографировала всё, что видела. Каждую минуту, дерево, птицу, встречного. Всё, что пропустила, стоя и лёжа на полу в твоей мастерской. Чувствовала себя регистратором мгновений: отразить, запомнить, сохранить навсегда.
Куски жизни, осколки зеркала. А она – ловец отражений. Мастер репортажа. Побывала везде, где хотела, и там, куда не стремилась, видела мир и войну. Профессия. Научилась отбирать коммерческие фотографии для выставок и журналов из тысячи тысяч снимков. Свой дом превратила в библиотеку мгновений, ни за что их не выбросит, даже если места не хватит жить рядом. Первые мгновения застыли в записках – фотографировала словами. Но слова ненадёжны, выгорают со временем. Чем чаще повторяешь, тем быстрее теряют форму и цвет.
Торт, что в кафе ела толстая девочка, был белым и огромным, как Монблан. До того, как взяться за ложку, девочка смотрела на молчащий телефон. Наверно, ждала звонка, наверно, очень долго ждала. Телефон продолжал молчать. Глубоко вздохнула и начала есть. Жадно, как гусеница, гору из крема, которую и втроём-то не проглотить за раз. «Как же права эта девочка! – думала она. – Тот, кого ждёт, не разделит с ней торт. В ожидании жизни нет жизни, оно – мертво». Расплатилась с официантом и поехала в аэропорт. Голодала давно, не терпелось жить.
– Почему уехала, не сказав ни слова?
–  Ты бы не понял. Превращал меня в статую.
Накануне отъезда сидела на полу и собирала учебники. Три раза в неделю посещала курсы итальянского, а после занятий не спешила домой, бродила по мостам над каналами, глядела на облака. Низкие осенние облака плыли над городом, разинув пасти, как стая голодных акул. Мёрзли руки, изо рта шёл пар. Ветер срывал со стен афиши летних концертов под открытым небом.
– Тебя долго не было, – он вырос в проёме двери. Свет падал наискосок, тень ползла по учебникам, ложилась на плечи.
– Нас задержали.
– Звонил твоему преподавателю. Сегодня занятия отменили.
Начала оправдываться, объяснять что-то о внутренней территории, о мыслях, текущих, как реки. Рассказывала о том, что человеку нужно иногда побыть одному, раствориться в дымке над каналами, ощутить глубину внутри себя, ведь повседневность несёт нас, словно осенние листья, по поверхности жизни. За всё время, что провели вместе, не говорила так много. Понимающе кивал. Но в тот вечер с дверей ванной комнаты и туалета исчезли замки. Потом начал входить без стука. И завязывал глаза, когда занимались любовью. Ей это тоже не нравилось, как и маски, повешенные на стенах.
– Внутренний свет, что ты любил во мне, вырвался наружу. Больше не смогла просыпаться только ради тебя.

Не заметили, какие места заняли за столиком в кафе? Друг против друга. А можно было сесть рядом. Почувствовать радугу. Понять, что в людях любите своё отражение.
Художником решил стать в семнадцать лет вопреки воле отца. Мечтал о Риме и Флоренции, но переехал в соседний квартал. Отец владел ювелирной лавкой: прославленное муранское стекло, украшения, зеркала, вазы. По легенде, мастера-стеклодувы, покидающие Венецию, пропадали при невыясненных обстоятельствах. Зеркала не отпустили его. Отец не звонит, а если случайно сталкиваются на мосту, отводят глаза и смотрят в воду. Но детская комната в родительском доме сохранилась нетронутой. Комната-музей. Отец любит его тем, кем хотел вырастить, – продолжением. Любит свою тень.

– Ушла, чтобы остаться навсегда. В воспоминаниях видишь меня, какой хочешь. Забываешь ссоры и неприятности, но помнишь, как целовала по утрам. У памяти нет дверей и окон, и значит, никуда не уйду. Сделаю, что пожелаешь, не рассержу, не огорчу, не обижу. Я тоже жила с тобой много лет. Когда фотографировала, думала, написал бы ты этот кадр или нет. Видела, как утреннее солнце крадётся по подушке, чтобы поцеловать вместо меня. Смотрела твои сны, смеялась шуткам, чувствовала ладонь на плече. Заставляла догадаться, что плачу, когда шёл дождь, и капли текли по лицу. Воспоминание не нужно выгуливать на острова, оно не забеременеет, не растолстеет, не постареет. Да, к нему нельзя прикоснуться, но и люди, живущие рядом, с годами касаются друг друга всё реже.
Подобные портреты художник писал через зеркало до встречи с ней. Юные гибкие тела с возрастом утратили подвижность, открытый взгляд стал прищуром хищника, улыбку сменила гримаса недовольства. Глупые привычки, когда-то давно вызывавшие смех, раздражали. Мечты превратились в планы. Люди потеряли  радость и не заметили, как окаменела любовь. Чувствовали смутно, что с каждым прожитым днём быть рядом всё холоднее, и потому вынуждены отстраниться. «Мы не погаснем, – твердил, снимая замки с дверей, – нужно только быть вместе: не рядом, а вместе. Всегда вместе». Но ни разу не задумался над асимметрией семейных портретов: почему одна из фигур непременно массивнее,  важнее.
Любовь непостижима вами, как и свобода. Храните на расстоянии, а вблизи пытаетесь уничтожить. Кровь по составу – почти море, но рождаетесь в замкнутых оболочках, и потому не сливаетесь, не наполняете друг друга, как сообщающиеся сосуды. Напротив, попадаете в плен сначала одного человека, потом другого, после в плен воспоминаний, а когда воспоминания темнеют, как зеркала, становитесь узниками одиночества. Не видите себя настоящих, только тела или то, что написано в документах. В богатом любите деньги, в сильном – защиту, в красивом – наружность, в умном – знания, в шутнике – лекарство от скуки, в ребёнке – надежду, в старике – опыт.
Но волны рождаются в глубине морей, на поверхности звучат отголоски, не вода поднимается – пена. Сын бизнесмена мечтает писать картины, красивая – фотографировать, умный – задавать вопросы, шутник – разрыдаться в жилетку, ребёнок – уйти из отчего дома, старик – начать всё с нуля, но иначе. Вы есть то, что пока не дано, не досталось, вы – мечта и дорога. Радуга, свет на воде. Невозвратность жизни – истина, с которой каждый борется по-своему, и кто-то сдаётся и носит маску, а кто-то пытается поймать отражения.

Незнакомец, ты стоишь на мосту. Задержись ненадолго. Неужели думаешь, что знаешь о себе всё? Загляни вглубь, на самое дно. Вода – древнейшее зеркало, мудрое. Помнит все жизни от начала времён, и никто не сможет его разбить. Не бойся, подойди поближе, перегнись через перила. Посмотри мне в глаза.
 
© Создание сайта: «Вест Консалтинг»