Юрий ХОЛОДОВ
ЛЕТОМ В ГИДРОПАРКЕ
- Станция Гидропарк, следующая Левобережная. Ускорьте, пожалуйста, высадку и посадку.
Уже на перроне в прохладном дуновении близкой реки можно уловить острый привкус разогретых специй и дыма. У самого выхода из метро вы попадаете в сети сомкнувшихся тесными рядами лоточников. Рыба вяленая, сушеная, креветки и раки, ватрушки и бублики, домашние пирожки, вертушки и прочие сладости, и фрукты, фрукты... всего не перечесть. За лотками - бывшие рундуки, превратившиеся в цветистые кафе, предлагают горячие закуски, цыплят на вертеле, бочковое фирменное пиво, кофе, мороженое. А дальше и вовсе разгул - чебуреки, шашлыки, музыка из ресторанов, часто вживую.
Справа от моста, на противоположном берегу Венецианской протоки, сверкающий чистотой платный пляж. Несколько рокеров, поблескивая мокрыми черными доспехами, предлагают прокатиться на своих дьявольских, летающих по воде жуках. Плата умеренная, если не переводить ее на шкалу средней заработной платы и пенсионного обеспечения. Как раз пришлось бы где-то посредине за 10-минутное удовольствие.
Нет, мне не туда. Я остаюсь на этом, еще ничейном берегу с близкими мне по духу рыбаками, как кто-то зло сострил, останками спившегося рабочего класса. Хотите к нам? Пожалуйста, присаживайтесь, не стесняйтесь, просто постелите газетку, где почище. Только смотрите, чтоб какая-нибудь кость или кусок битой бутылки не влезли в задницу. А за то, что не погнушались, вам обязательно нальют “за знакомство”, а там уж ваше дело, слушать или нет, или просто глядеть на воду. Река здесь живая, вольная, и рыба идет к этому берегу, потому что они все тут ее кормят и немного кормятся сами, чтобы легче было выжить.
Они разные. Одни ленивы и неповоротливы, любят отлеживаться в тени, забросив кормаки с кашей и прислушиваясь, не звякнет ли колокольчик на конце хлыста. У каждого по 2-3 закидухи и свое постоянное, законное место на берегу. Другие копошатся с легкими удочками, подбирая мелкоту. В основном это народ случайный или детвора. Их разновеселые легкие поплавки бестолково пляшут в небольших просветах между уходящими в глубину стальными струнами спиннингов, путаясь, подталкивая друг друга. И всякий раз, когда по их вине звенит колокольчиком задетая струна, из кустов раздается незлобивый ленивый мат.
Ну конечно, есть в этом сообществе и свои профессионалы. И надо видеть, как искусно они выстреливают большие скользящие поплавки на самую середину пролива и там, среди плавающих тел, дрейфующих лодок и мчащихся катеров, успевают поймать едва заметную поклевку, а после успешно провести рыбу через все мыслимые и немыслимые заграждения. Это, я вам скажу, настоящие мастера.
А вот и один из них спускается к реке, можно сказать некоронованный король. С виду простенький такой, усредненный, но на язык острый, и в глазах - неизъеденная смешинка. В кустах зашевелились, кто еще не в отвале.
- Витек! К нам давай, - зовут.
Сегодня он без пацанов, можно и расслабиться. За ним от моста спешит Паша-полбатона (чуть не опоздал), брюхатый спереди и плоский сзади (может, поэтому и “полбатона”), лоснящийся, как с вертела, и весь с головы до пят в слипшихся завитках черных волос. Он всегда старается быть ближе к Вите, во всем ему подражать. Вот уже и удочка у него не хуже, и поплавок может забросить чуть ли не на другой берег, и бокоплав* из одной кучи, а толку как не было, так и нет. Когда что и зацепит - сам в удивлении. Одним словом, неудачник. Над ним посмеиваются, разыгрывают, а он и не обижается, привык, сам еще подыграет. Глядишь, и нальют, а там и рыбки подкинут. Знает, он им нужен такой, для бития, но не по злобе, а так просто, для расслабухи, он у них здесь свой, как бы в семье...
Ну, конечно, не хватило. Сбросились, у кого сколько было, и Паша собирается на Левый берег в “Босяцкий” - там водка самая дешевая, говорят, сами делают. Витек повеселел. С шутками-прибаутками полез за бокоплавом. Вывалил на кусок брезента целую гору ракушки, и сразу детвора с удочками налетела разбирать живую кучу. Знают, не прогонит. К нему подтягиваются болельщики. Есть на что посмотреть. Точно укладывает он поплавок в нужное место, изящно подсекает и неторопливо ведет, опустив конец почти к самой воде, пожалуй, слишком медленно.
- Давай, давай! - подгоняют его зрители.
- Тяни быстрее, уйдет!
А он совсем перестает крутить и, повернувшись ко мне, хитро подмигивает.
- Ты, когда на бабе, о чем думаешь?
- Ну...
- Правильно. Чтобы подольше. А знаешь, какая баба самая лучшая?
- Парная, - подсказывают из толпы.
- Та, что молчит, - вразумляет он. - А если за 20 лет не научил, то уже и не научишь. Сечешь? Рыбалка, кто понимает, тот же секс, только со знаком плюс. Вон дед под кустом чего сюда ползает? Внизу уже не шевелится, а тут,- ткнул себя в грудь, - еще тюкает. Глянь, как малявку ведет, смакует, старый развратник. А эти! Понакидали закидух по всему берегу - негде вставить. Ржавые мозги... Ну, что он, тянет свой кормак на полпуда, а на крючке что рыба, что консервная банка - один хрен. Сухой мандеж... Эй, деда!
Тот поворачивается, наставляет ухо.
- Ну что, поимел рыбку?
Дед поднимает садок, и он вскипает тонкими серебристыми блестками.
- Да у тебя целый гарем.
- Ты чего спрашиваешь?
- Молодец, говорю! - горланит Витек и снова поворачивается в мою сторону. - Видал? Посади под каждый куст по такому деду, и они за месяц изведут реку. Короеды.
* * *
Волшебная, по-матерински щедрая река.
Помню, как еще до восхода солнца я мчался мимо спящих рундуков, квасных цистерн и опрокинутых мусорных урн к ее берегам, чтобы первым войти в еще не тронутую воду и, опустив в ее дымчатое зеркало гусиный поплавок, с волнением ждать чуда. Всходило солнце, и садок наполнялся живым серебром. Но приходил хозяин тира, что стоял почти на самом берегу, и вдребезги разбивалась хрустальная тишина. Гремел амбарный замок, скрипела металлическая дверь, и оттуда начинал весело повизгивать осипший с ночи динамик. Пляжники лениво расползались по свободным еще топчанам, заполняя берег, а со стороны Русановки выходила целая флотилия прокатных гребных шлюпок. Ну, а когда на плотине начинали сбрасывать воду и сильная струя рвалась к самому берегу, ловить и вовсе становилось невозможно. Вот тут-то и появлялся Гриша-маленький. Не заходя в воду, он забрасывал свою нехитрую снасть и прямо из-под наших ног начинал выводить таких рыб, что нам даже не мечталось. Каждый раз, отбросив удочку, я с завистью наблюдал это представление, а когда однажды, подбросив на перекат распаренного гороха и увязав мешок, он собрался уже уходить, я не удержался, спросил, в чем, собственно, секрет его успеха. Гриша по-детски улыбнулся и, достав из кармана кусочек мастырки*, протянул мне. Конечно, она была особенная, совсем не такая, как у нас. Но это было еще не все. Щедро он стал делиться со мной тонкостями изготовления снасти, раскрывал особые нюансы самой техники ловли. Мы проговорили тогда до самого вечера, а уже через день я стоял с ним рядом, наслаждаясь новизной ощущений. Казалось, кормишь рыбу прямо из рук, так легко было представить себе, как она играет с наживкой, осторожно ощипывая с боков, как старается сбить с крючка или, забыв об опасности и спеша опередить других, тащит ее подальше от стаи.
Хотя ловлю мы называли “покоточной”, снасть скорее соответствовала ручной донке с небольшим грузилом и недлинным поводком, идущим от карабина несколько выше по лесе, что позволяло наживке играть у самого дна. Проводочная катушка и негрубое удилище помогали легко вываживать крупную рыбу. Вся сложность ловли заключалась в своевременной мгновенной подсечке, а с этим, поначалу, никак не ладилось. Игра, можно сказать, шла в одни ворота, т.е. я методично скармливал душистую Гришину мастырку вконец обнаглевшим в своей безнаказанности, толкущимся почти у самых моих ног, стаям.
- Включай воображение, проникай, проникай, - подсказывал Гриша, осторожно выводя на песок очередного язя. Но как я ни старался, игровое подводное поле моего воображения, видимо, мало соответствовало реальному. Это и был, очевидно, тот малозаметный постороннему взгляду нюанс, выделяющий хорошего игрока из общего ряда, то особое чутье, “проникающее воображение”. А потом это пришло как-то само собой, и все наладилось. Вот только добрый увалень Паша, уже тогда ходящий в неудачниках и умеющий четко себе представить только початую бутылку, так и не освоил наш метод. Он переходил от меня к Грише, в зависимости от того, кто был более удачлив, и поминутно глушил по воде тяжелым грузилом, стараясь забросить поглубже. Намотавшись, он скоро задремывал на теплых бетонных плитах, но просыпался каждый раз, когда кто-то из нас поднимал хорошую рыбу, хватался за удочку и снова начинал глушить.
Как-то под вечер шло к дождю. Рыба брала плохо, потом и вовсе отрезало. Гриша, оставив удочку, сидел у самой воды, по привычке задумчиво катая между пальцами шарик мастырки. Вдруг тихо спросил:
- Ты что-нибудь чувствуешь?
- Да нет, - говорю, - просто придавило перед грозой.
Он покачал головой и, осторожно приподнявшись, стал напряженно всматриваться в воду у самой мостовой опоры. Я тоже посмотрел в ту сторону и вдруг увидел, как под тонкой рябью от набежавшего ветра вода будто засветилась изнутри.
- Что это там?
Гриша не отвечал. Схватив мешок, он вытряхнул все из него на песок и стал судорожно рвать мастырку большими кусками, бросая ее в воду. Всегда невозмутимо спокойный, он прямо менялся на глазах: нервно вытирал тряпкой взмокшую лысину, хватался за удочку и снова бросал ее.
- Что ты мечешься? - не выдержал я.
- Видал? - Он широко распахнул руки. - Вот такой!
- Так становись и лови.
Он посмотрел на меня растерянно.
- Это тебе не в песочнице играть, - и, помолчав, уже спокойнее добавил, - тут думать, думать надо.
Подобрав с песка рассыпанный горох, выбросил его в воду и, быстро собравшись, заторопился к станции метро, даже не попрощавшись. Стало немного обидно, что он не берет меня в расчет, но, глядя ему вслед, на его такую тщедушную фигурку детдомовского подростка, вдруг подумал, что он уже не молод, а в представившейся возможности проявить себя неординарно, видимо, кроется для него особый смысл.
Решив не быть ему до поры помехой, я нарочно заканчивал теперь ловлю к его приходу и, усевшись рядом с уже проспавшимся Пашей, молча наблюдал. Гриша не приглашал, как прежде, становиться рядом, был замкнут и молчалив. Усердно орудуя у самого моста огрубевшей снастью, он только под вечер, уже скормив рыбам всю мастырку и выстелив из слегка приваренного гороха дорожку вниз по реке до самого омута, неожиданно возбуждался, уверяя нас, что встреча вот-вот состоится, что налицо уже все какие-то только ему заметные признаки. Мы соглашались, дружески поддерживали, но он чувствовал в чем-то нашу неискренность, умолкал и снова уходил в себя.
И все же он существовал не только в Гришином воображении, этот сазан-красавец, последний из когда-то большой стаи, уцелевший после многолетних сражений с целой армией закидушечников, памятью о которых до сих пор еще оставались в его толстых губах обломки ржавых крючьев. Он по праву был хозяином Венецианской протоки и давно уже не заигрывал с рыбаками. Одинокое сытое существование без себе подобных уже тяготило, да и шумно становилось в родном омуте. И в памятный для нас предгрозовой вечер он, может быть, в последний раз обходил свои владения, чтобы навсегда уйти в чужие, но глубокие и тихие места.
Тяжело перебирая плавниками, шел он вдоль берега, не задевая хорошо знакомые ловушки, и остановился под самым мостом, привлеченный сладким, новым для него запахом щедро разбросанной на дне приманки. Стайки плотвы, суетившиеся возле крупных ее комков, испуганно расступались при его приближении, и он, осторожно взяв не самый большой из них, подбросил вверх, проверяя, не тянется ли за ним коварный поводок. Потом, выждав еще немного, прихватил сильнее и повернул в струю, тихо сваливая в сторону омута. Долго держал во рту, смакуя. А к вечеру следующего дня, когда быстрая вода покатила в омут золотые горошины, знакомый запах уже властно вел его к мосту.
Первые дни он еще не играл с насадкой, тяжелой сливкой покачивающейся на коротком поводке, ждал, пока мелкота собьет ее с крючка, и уже после подбирал душистые кусочки. От каждодневных прогулок он снова набирал силу, и прежняя склонность к веселой и опасной игре незаметно просыпалась в нем. Теперь, подходя к приманке вплотную, он мощной, выброшенной изо рта струей разбивал ее о придонные камни или, осторожно расплющив ее губами, озорно ударял по лесе хвостом, подчас оставляя на крючке серебристую чешуйку, величиной с пятак, как бы расплачиваясь за угощение.
Гриша приходил в отчаяние. В крайней степени нервного напряжения он как бы потерял себя и делал одну промашку за другой. Шли дни, а рыба упорно избегала открытой встречи. Вконец измучившись, он еще долго не решался пойти на обман, и даже после, когда уже все обдумал, нам ничего не сказал.
Это был хитрый, коварный ход. Комок душистой мастырки играл на коротком поводке, но под ним, на более длинном, пряча змеиное жало в донных камнях, лежал другой крюк, совершенно пустой. Случайно задетый, он намертво вошел в грудной плавник, а за ним и другой, что на коротком поводке, от резкой подсечки хлестнул по глазам, обдирая щеки. Сев сразу на два крючка, сазан мощно пошел в сторону омута, увлекая за собой маленького Гришу.
- Поднимай! Поднимай! - хрипло кричал он стоящим на берегу рыбакам, едва поспевая за рыбиной, и те поспешно выматывали свои кормаки, освобождая ему путь. А рыба все вела и вела вглубь, вытягивая остатки лесы с катушки. Гриша был уже по грудь в воде, едва сдерживая ее напор, и, наверное, ушел бы за ней под воду, борясь до конца. Но она вдруг остановилась, развернулась и... пошла против течения в сторону моста. Рвалась в самую струю, будто снова хотела ощутить азарт настоящей борьбы.
Схватка только начиналась, а толпы болельщиков уже собрались на берегу, бежали к мосту. Советовали, предлагали помощь, но Гриша слышал только звон в ушах и нервную дрожь в быстро слабеющих руках. Силы были неравные, и сазан, почувствовав это, готов был досрочно завершить поединок эффектным переворотом, когда острый верхний плавник легко рубит самую толстую лесу. Но при первой же попытке мягкая потяжка опередила рывок, сбивая со струи, заваливая набок. Новый прием - и новая опережающая потяжка, сокращающая расстояние между ними. Беззвучно шевеля тонкими губами, Гриша уговаривал рыбину, нежно приподымая ее со дна и провоцируя на новый кульбит. Еще не верил в успех. А когда, наконец, на каменистом мелководье сверкнул широким зеркалом ее золотой бок, толпа на берегу ухнула от удивления.
Удивление, наверное, испытал и сам сазан, увидев сначала худые детские ноги, а потом и всего его, такого маленького и совсем не страшного. Шум и движение толпы на берегу придали ему силы, и он, разбрасывая камни, перевернул себя хвостом, завершив таки свой прием. Уже свободный смотрел он на маленького Гришу круглым глазом, как бы запоминая, когда вдруг толпа на берегу качнулась, и сразу десяток рук подхватили его и выбросили на берег, а с моста грянуло восторженное “Ура-а!”. Кто-то совал ему в морду безмен, кто-то пытался измерить, дети хватали за хвост, тыкали в глаза пальцами. Он еще вскидывался, пытаясь через частокол ног пробиться к реке, судорожно вытягивал толстые губы к воде, но его снова и снова отбрасывали назад, обдирая бока, залепляя грязью глаза, рот и жабры.
А Гриша стоял по колено в воде и, растерянно глядя на беснующихся людей, шептал: “Лучше бы ты ушел”.
- У, гад! - кричал мужик, колотя сазана по голове камнем. - Свободы захотел?
Вздрагивая широким хвостом, он скоро затих, покрываясь грязной слизью. И тогда Гриша-маленький вышел на берег, взял его на руки, бережно обмыл и, ни на кого не глядя, молча понес к мосту.
- Ну, малый! Ты король, - ликовала толпа.
- Король, король, - эхом отзывалось с моста.
- Король! - кричали дети и бежали за ним вслед.
После этого он словно надломился, а, может, болезнь уже таилась где-то внутри, поджидая удобного момента, чтобы заявить о себе. Все так же он приходил на реку, становился рядом с нами, но его “проникающее воображение” больше оставалось где-то внутри, усиливая нарастающее чувство страха. Этот страх дрожью отзывался в слабеющих руках, поскрипывал в деревенеющих суставах. Позже он приходил уже без снастей, тихо подсаживался к кому-нибудь из рыбаков и часами смотрел на воду. И каждый раз, когда рыба, блеснув серебристым бочком, уходила с крючка, в его дрожащем нутре рождалась надежда:
“Может еще не конец? Еще обойдется?”
* * *
Из кустов, с видом победителя, выныривает Паша, на ходу стягивая с себя мокрую рубаху. Береговая братия зашевелилась, потянулась к нему. Витек тоже вышел из воды, снимая сапоги, позвал:
- Иди рыбу почисть, жинке гостинец будет.
- Пусть нальют сперва, - переминаясь с ноги на ногу, скалится Паша беззубым ртом.
- Ну, ты и нахал! Что ж мы тебе не оставим?
- Знаю я вас. Не в первой.
Ему наливают, и стакан идет по кругу. Кто-то крестится “Прости, Господи”, кто-то вздыхает “Кто б ее пил, если б не горе”, а кто и так, молча, для большей заглушки, чтобы все “по барабану”. Витек принимает последним.
- Ну, мужики, чтобы еще моглось. - И смотрит в сторону берега, где в тени кривого деревца, в выцветшей ветровке, наброшенной на острые плечи, с неподвижным восковым лицом сидит Гриша. Среди берегового мусора он напоминает брошенную куклу, которой кто-то, шутки ради, прилепил клочок седой бороды. И только его угасающие, но по-прежнему детские глаза говорят о том, что в нем еще теплится жизнь. Видя, как Паша сапожным ножом вспарывает животы вздрагивающим в его руках рыбам, и чувствуя, как сжимается от этого его болезненное нутро, он с трудом уводит взгляд к реке, где порой ему нет-нет да и почудится волшебный отблеск ее внутреннего света.
*бокоплав - миниатюрная речная креветка, обитающая в колониях мелкого ракушечника, используется как наживка (приманка)
*мастырка - приманка для рыбы в виде гороховой каши с добавлением манной крупы (муки) и растительного масла
ГРУСТНАЯ ИСТОРИЯ
- Шегги! Шегги!* – звали дети, проходившие мимо буйно разросшихся кустов азалии, за которыми виднелся приземистый дом с почти плоской крышей, усыпанной потемневшей от частых дождей хвоей.
Вторую неделю красавец Шегги прятался в этих кустах, пахнущих грибами и прелой листвой. Надоело ему за две пригоршни сухого корма в день разыгрывать из себя счастливого обитателя большого дома, где детям все дозволено. О! Эти маленькие американские зазнайки. Они бывают подчас так изобретательны, так жестоки в своих играх.
Теперь он спал прямо на земле, выбрав в кустах место посуше. По ночам его пугали огни пробегающих автомобилей, иногда, уже поздно за полночь, совсем рядом слышались развязные пьяные голоса, и кто-то мог бросить в куст пустую бутылку. Дрожа от страха, Шегги думал, что пора бы вернуться. Но приходило утро, и страхи исчезали. Пели птицы, радуясь успехам своих птенцов. Бегая по стволам высоких сосен, белки беззаботно играли в прятки.
Он выбирался из зарослей и, убедившись, что поблизости никого нет, шел во внутренний дворик прямо к кухонной двери, где хозяин дома каждое утро оставлял ему немного корма, рядом ставил посудинку с водой. На садовом кресле он мог вздремнуть, пока горячие солнечные лучи не прогоняли его в тень под тростниковый куст в углу двора, откуда хорошо было видно все пространство перед домом. И большие деревья, и разноцветные домики для птиц, в которых белки прогрызли большие дыры. Две кормушки на бельевой веревке. В одной - полно сухого хлеба. Возле хозяйственной постройки – квадратный стол. На нем - прозрачное корытце с водой для птиц. Пока белки еще играют, черные граклы** тащат из кормушки кусочки хлеба, бросают в воду и ждут, пока размокнут. Шегги знает: хозяин человек добрый, потому что в кормушках не бывает пусто.
Нравилось ему здесь и потому, что в доме не было детей и никто не затевал с ним опасных игр. Приезжая после работы, хозяин иногда гладил его по голове, что-то говорил ласковое. Слова, правда, были какие-то странные, непривычные. Сыпал вдоволь корма, но в дом не пускал. За дверью сладко пела скрипка, и Шегги так хотелось туда, к нему. Свернуться калачиком под столом на ковре, ни о чем не думать, ничего не ждать. Цепляясь когтями за железную москитную сетку, которой была оббита кухонная дверь, он забирался на самый верх. Раскинув лапы, висел на ней, чтобы хозяин мог видеть, какой он пушистый и красивый. Жалобно мяукал: «Сними меня, сними!»
Русские хозяева Васьки поселились в Саванне недавно и вскоре куда-то уехали по делам. Васька остался в доме один. Еда в миске давно была съедена. Воду налить забыли – пил прямо из унитаза.
Выбравшись во двор через прорезанную в двери дырку, злой и голодный, он, в поисках съестного, рыскал в высокой траве, прислушиваясь к шорохам и звукам. Проснулся охотничий инстинкт. У обросшего поганками соснового пня прихватил зазевавшуюся мышь, но есть не стал. Давно отвык. Так можно совсем опуститься, подумал. Вскочив на мусорный бак, попробовал залезть в щель под крышку. Вспомнил, каким это было для него развлечением там, дома. Крышка не поддалась. Проверил соседние дворы. Там все то же – внутрь не залезешь. Что за дурацкая страна?! Хотел было возвращаться, но тут нос к носу столкнулся с голубоглазым красавцем Шегги.
Тот поднялся ему навстречу.
- Hello! – приветливо мяукнул.
Васька ощерился, дернул разорванным ухом.
- Сам хайло! Ишь, какую морду разожрал.
И вдруг увидел возле двери две чистые посудины. Обрадовался:
- Да ты дворовый!
В блюдце еще оставалось несколько горошинок сухого корма. Они не утолили голод, но теперь он знал: вечером, в крайнем случае, утром, кто-то принесет еще. Надо только ждать. Даже не повернувшись к Шегги, глядевшего на него с детским любопытством, Васька выбрал место поближе к кухне, откуда, прячась в высокой давно некошеной траве, можно было следить за дверью и не пропустить момент, когда вынесут что-нибудь съестное. Успеть первым. Если понадобится, драться до крови.
Несколько раз среди дня Шегги проходил мимо места, где лежал Васька, пробовал заговорить, но тот только шипел. Уже под вечер появился хозяин. Накрошил в кормушку хлеба, насыпал зерен для птиц, отмерил сухого кошачьего корма.
Как только дверь закрылась, Васька пулей выскочил из своего укрытия и первым оказался у тарелки. Шегги сунулся было к нему, но тут же получил оплеуху. Хотел ему сказать, что это, мол, не его, но вспомнил: пришелец то ли глухой, то ли ничего не понимает. Отошел в сторонку и, чтобы скрыть смущение, занялся вечерним туалетом.
Дверь в кухню снова приоткрылась, и хозяин вынес банку с водой. Васька весь сжался, готов был броситься наутек, но вдруг услышал знакомую речь:
- Да вас тут уже двое! Эй, Шегги, что ж ты пасуешь перед ним? Вернулся в дом, принес еще полное блюдце с едой. Позвал Ваську:
- Иди ко мне, серый. Твое будет стоять тут, в сторонке, чтоб вы не подрались. Вот, Шегги, будет у тебя теперь дружок.
. «Этот из наших, - подумал Васька и сразу почувствовал себя увереннее, - здесь я не пропаду».
Когда хозяин скрылся за дверью, а его блюдце почти опустело, Васька перебежал к Шегги и, хотя голода уже не чувствовал, запихнул в себя почти половину оставшейся еды, твердо решив, что во дворе он будет главным. Отвалившись, не отходил от блюдца, ждал, что Шегги начнет протестовать, но тот был не научен отстаивать свои права. «Вот лох, - подумал Васька, - у нас бы ты давно пропал».
Через несколько дней они не то чтобы сдружились, но научились терпеть друг друга. Васька, хоть и был неказистый и вдвое меньше Шегги, оставался главным. Первым встречал хозяина после работы, когда тот, выйдя из машины, шел открывать дверь, терся у его ног, следил, чтоб Шегги не приближался к нему ближе, чем на два шага. Первым получал привезенные угощения. Но уже и не видел в Шегги своего соперника. Заметил, что даже скучает без него, когда тот куда-то надолго исчезает. Любил перед ним немного прихвастнуть, показать, как ловко с разбегу может вскарабкаться на дерево, или висеть во всю длину, вцепившись когтями в край стола. Или как может играть с пойманной мышью – подкинет высоко вверх, перевернется через голову на спину и ловит ее как мяч.
Шегги показал ему свою лежанку, и тот ее тут же занял. Хамство, конечно, но, видно, это у него в крови, подумал. Даже завидно стало, как это ему удается - естественно, легко. Рядом подобрал себе другую, почти такую же, и теперь ожидание прихода утра не так пугало.
Раз в лунную ночь Васька позвал его с собой. Спрятались между выпиравших буграми из-под земли толстых корней магнолии, откуда было удобно наблюдать, что происходит возле дома, когда стемнеет. С улицы двор совсем не защищен. Низенький, просевший во многих местах забор из поржавевшей проволочной сетки – не преграда для ночных бродяг. Можно легко пролезть к соседям. Тускло поблескивая панцирем, проплыл куда-то броненосец. Покопавшись у стола, в зарослях тростника исчез енот. Но вот зашевелилось что-то под висящими на бельевой веревке кормушками. Это крысенок прибежал искать в траве оброненные птицами кусочки хлеба. Васька сразу весь сжался, уши торчком, дрожит. Метнулся, накрыл жертву в два прыжка. Тот и пискнуть не успел. Утром отнес хозяину и получил в награду кусок поджаренного сала. Шегги не понял. Как можно такое есть?!
На нижних ветках кустов ночует птичий молодняк. Ваське ничего не стоит их ловить, но он уже знает: Шегги этого не любит. Унесет куда-то в конец двора и там сожрет. Да и сам хозяин, если увидит в траве перья, не похвалит.
Мирная налаженная жизнь закончилась, когда в соседнем доме поселились любители собак. Одна, только ее выпустят во двор, без всяких на то причин вопит истошным криком, будто ее режут. Другой, совсем ничтожество, ростом не выше Васьки, ноги короткие, кривые, с бульдожьей мордой, с первых дней почему-то невзлюбил хозяина наших героев. Только увидит, в ярости мечется за изгородью, брызжет слюной, лает до хрипоты.
Как-то Васька, пытаясь угомонить соседа, в кровь исцарапал ему нос, когда Шмульцер (такую кличку дал ему хозяин) в бешенстве сунул морду в проволочную сетку. Тот озверел совсем, нашел лазейку, ворвался на чужую территорию. Оба кота уже сидели на столе. Шегги подумал, что Ваське одному не справиться, но скромно промолчал. Васька, однако, не торопился ввязываться в драку. Видно обленился. Не было уже того запала. С победным лаем Шмульцер носился по двору, метил все углы, деревья, ножки стола. В то утро котам на завтрак были мясные консервы. Шмульцер все сожрал и, не отходя от двери, стал вызывать хозяина. Тот вышел с клюшкой.
- Шарап!*** Откуда ты тут взялся?
Что тут началось! Сидящие на столе, как на трибуне, даже развеселились, наблюдая за поединком. Подбадривая соперников, свистели кардиналы на деревьях. Цокали белки. Вот это поединок!
В конце концов, хозяин отступил, спрятался на кухне. Пес, празднуя победу, выпил воды, виляя куцым хвостом, еще раз пробежался по двору. Грозно рыкнул на котов. Смотрите у меня!
Васька и Шегги кормились теперь у двери со стороны улицы. Во дворе старались не появляться. Каждый раз, когда Шмульцера выпускали на волю, он не забывал проверять свои владения.
В один из дней Васька подсмотрел, как тот играет во дворе с четырьмя щенками. Кольнуло в самое больное. Так ты – сучара! Вдвойне было обидно, что спасовал тогда. Поклялся: придет время – он отыграется.
Увы, жизнь бродяги коротка. Щенки для соседей были живым товаром, и присутствие в соседнем дворе двух котов, пусть не бродячих, но и не домашних, их совсем не устраивало. Шегги первый почувствовал опасность. Ночью приснился черный катафалк, возле которого два человека совсем без лиц, в синих фартуках и рукавицах, кого-то рыжего вытаскивали из огромного сачка, запихивали в клетку. Вой, визг, шипение, лязганье замка. Проснулся в ужасе, позвал Ваську. Тот что-то прошипел, мол, какого черта.
Утром хозяин собрался в командировку. Взял инструмент, большую сумку, оставил возле двери на несколько дней запас еды. Ночью кто-то все подобрал до крошки. Васька не паниковал, на третий день ушел охотиться. Когда вернулся, морда лоснилась, возле рваного уха прилипло птичье перо. Сидел, вылизывался, не смотрел в глаза, но Шегги его и не осуждал.
Голоса Шмульцера не было слышно уже вторые сутки. Васька пошел во двор разведать, а заодно попить воды. Хозяин наверняка оставил для птиц. Каково же было его удивление, когда на столе рядом с корытцем увидел несколько еще теплых мясных катышек. Жадно набросился и съел бы все, но удержался, увидев выглядывающего из-за угла дома Шегги.
- Кам хер****, - позвал, - они нас угощают.
Совсем скоро Шегги почувствовал что-то неладное. Вспомнился сон – синие фартуки, черный катафалк. Это конец, подумал. Древний инстинкт гнал его со двора. Еще хватило сил перейти дорогу, спрятаться во дворе заброшенного дома.
Потом и Ваське стало не по себе. Внутри жгло как огнем, стучало в голове, в глазах - молнии. Выпил из корытца, сколько мог, но легче не стало. Спрыгнул на землю, на слабеющих ногах поковылял к кухонной двери, подумал, может, хозяин уже вернулся, чем-то поможет, но не дошел полшага. Лежал на бетонной, усыпанной желтыми листьями плите в липкой луже – текло и спереди и сзади.
Уже когда почувствовал, что улетает, увидел Шмульцера. Сидел рядом, не гавкал, и в глазах - будто прощения просит. Еще подумал, что теперь надо бы ему дать другое имя. Но не успел…
*Шегги (Shaggy, англ.) – лохматый.
**граклы (grackles, англ.) – вид черных птиц, обитающих в Северной Америке.
***Замолчи! (исковерканный англ.)
****Иди сюда (исковерканный англ.)
АВГУСТОВСКИЙ МОТИВ
Дорога в село вела через хутор, утопающий в густых садах и раскинувшийся прямо на берегу неширокой, но глубокой и чистой реки. Был жаркий августовский полдень. Антон остановился у крайней усадьбы, заглянул за высокий плетень. Прохладой дохнуло из глубины двора, где за старой раскидистой липой виднелся большой глинобитный дом с заколоченными окнами. Высокая крыша венчалась красным петухом-флюгером, ярко блестевшим на солнце, словно покрасили его только вчера. Возле увитой плющом веранды из зеленого буйства давно не кошенной и не топтаной травы поднимались коралловыми рифами кусты барбариса. Антон постучал в калитку. В ответ раздался хриплый собачий лай. Тощий, с оборванным ухом кот прыгнул со двора на плетень и, испугавшись, кубарем скатился в канаву, поднимая за собой облако дорожной пыли. Сзади послышался скрип телеги, возчик оказался знакомый.
- Степан! - окликнул его Антон.
- А-а, приехал, - сонно улыбнулся тот. - Надолго к нам?
Заслышав голоса, лошадь сама остановилась.
- Недели на две.
- Это дело. Жить где будешь?
Антон помедлил, сбросил рюкзак.
- Хочу где-то тут пристать. Ближе к воде. Вот только лодку бы.
- Можешь мою брать. Она в хуторе на приколе.
- А как же ты без лодки, или рыбы нет? Потравили всю?
- Рыба есть. - Степан замялся. - Сколько хочешь рыбы есть.
- Ну так...
- Днем ее не возьмешь, а ночью я теперь не ходок.
- Нарвался?
- Ерунда. Здесь эти хреновы инспектора за лето раз бывают, и то по дню. Тут другое. - Он снял картуз, почесал за ухом. - Случай со мной был, скажу, так не поверишь... Никто не верил, пока Гришка, сосед мой, тоже не влип. Я и сам думал, что это у меня с похмелки.
Степан спрыгнул с телеги, подобрал поводья.
- Матрену знаешь? Вон в той хате живет. Племяш у нее из армии как раз возвращался. Говорит, рыба нужна. Поехал я ночью в Ровы, в самый куток. Кинул сетку. Слышу в берегу утка крячет, крылами бьет. Думал битая. Подъезжаю... только нос в траву загнал - оттуда как заржет, а потом бабий голос: “Страшно, господи, страшно!” И чавкает что-то, сопит и будто хруст, точно кто кого-то жрет. Бахнул туда веслом, а оно жрать перестало и, слышу, тянет весло к себе и крылами по воде... Ну?!.. Утром поехал туда, гляжу: весло мое - пополам, на берегу валяется, а сетка на кустах - одни клочья. А то с Гришкой было тоже...
Антон перебил, смеясь:
- У вас тут, видно, свой Бабай завелся. Дед мой был мастер на подобные выдумки. Помню, возьмет кусок старого пня, привяжет шнурком и таскает в темной комнате по полу. Мы еще дети были, в углу дрожим от страха, а дед в кресле сидит, поучает: Бабай, мол, из лесу пришел, баловней ищет. Пень фосфорится, царапает по полу. Бабай коготки точит.
- Не веришь, значит, - перебил Степан.
- Почему же? Сам поеду посмотреть. Ты лучше скажи, кто тут живет, - и Антон показал на поднимающуюся из-за высокого плетня крышу с петухом-флюгером.
Степан неодобрительно покачал головой.
- Нету там никого. Был дед Всеволод, да сплыл - утонул еще по большой воде. Дружка его на третий день нашли, а от самого и следа не осталось.
- Кто же собаку кормит?
- Сестра приходит.
- С ней договорюсь.
- Она не хозяйка, а городские бабы, я слышал, приедут только в субботу. - Степан бросил вожжи, поскреб в спутанных волосах. - Ты к Матрене иди, комнаты у нее большие... а то можно и у меня.
Антон упрямо мотнул головой.
- Мне здесь нравится. Дедова сестра далеко живет?
- Ты все туда. Ну, как знаешь, только не зря говорят на хуторе, будто Всеволод по ночам в одной рубахе по двору бродит. Ни за что тут ночью не остался бы.
Флюгер на крыше багрово вспыхнул, поймав луч.
- Что ты с ним не поделил?
- Кой черт он мне здался, паразитская его кровь, чтоб я с ним делил. Он свое получил. - Степан досадливо крякнул.- В последнее время всех тут заел, никому проходу не давал. А то еще хуторские, будто, видели, как он в хате сам себя душил. Хрипел, говорят, так, что на улице было слыхать, а потом во двор вышел, к собаке, и стал выть. Кобель как бросится на него, шерсть дыбом, а дед как рявкнет - тот так и присел, в будку забился и скулит.
- Ладно, уговорил. - Антон поднял с земли рюкзак.
- К Матрене?
- Останусь здесь. Где еще увидишь такие чудеса? - И, подмигнув, спросил: - В Ровы поедем?
- Не с чем ехать, - буркнул Степан, - и сетки, и ятеря - все продал... Ну, бывай.
Он потянул вожжи, и кляча покорно двинулась дальше, глубоко утопая ногами в горячей дорожной пыли.
Дарья Григорьевна, сестра Всеволода, с радостью встретила предложение Антона и, оставив свои дела, пошла приводить в порядок комнату, выходящую двумя узкими окнами на восточную веранду.
В доме царило запустение. Давно не беленные стены облупились и обросли паутиной, на полу и столах лежал слой пыли, да и вся усадьба при близком рассмотрении походила на старую свалку. Повсюду валялись мотки ржавой проволоки, огромные шестерни, какие-то детали машин и станков, баки с высохшей краской и маслом. Все это таких внушительных размеров, что, казалось, здесь был когда-то небольшой ремонтный завод. Весь двор порос густой, в пояс высотой крапивой, и носился по нему огромный, дикого вида пес на длинной цепи, рыл лапами землю и неистово лаял, лаял неустанно, с неубывающей яростью, несмотря на уговоры и окрики Дарьи Григорьевны. Антон уже пожалел, что не внял советам Степана, но старушка так искренне радовалась гостю и тому, что в заброшенном гнезде снова будет жизнь.
- Ты уж прости его, - извинялась она за пса, - совсем от людей отвык, да и старика нашего забыть не может. Третий месяц беснуется, прямо беда с ним. А какой ласковый был, - говорила она, хлопоча у коптящей керосинки.
В доме были жилые и нежилые комнаты, где в зимнее время хранилось зерно, овощи и другие съестные припасы. В огромном зале-гостиной, занимавшем большую его часть, с той давней поры, когда в нем собиралось много гостей, еще сохранились широкий стол и гладко отполированные тяжелые скамьи. Позже дед оборудовал там мастерскую, а когда жена померла, старик, по словам Дарьи Григорьевны, потерял интерес ко всему земному. Здесь и сейчас еще хранилось множество ценностей. На полках, в ящиках, в коробках, сваленных как попало по всем углам, можно было найти все, что необходимо в большом хозяйстве, начиная от топора и деревянной ступы-маслобойки до микрометров, электрических насосов и лодочных моторов.
Дарья Григорьевна предложила пожить пару дней у нее, пока наведет какой-то порядок, но Антон отказался наотрез. Напротив, просил ничего не трогать, оставить все как есть, мол, так легче будет представить себе, каким человеком был Всеволод. Она согласно кивала, разглаживая на столе новую скатерть. Со двора слышался хриплый лай.
- Соболь. Хороший собака был, а сейчас что. Смотреть жалко. Три месяца на цепи сидит. Первое время даже меня к себе не подпускал, совсем дикий стал... - Она вздохнула. - Ну, теперь и ему веселее будет - скоро племянницы приедут в отпуск. Все как-то наладится... не помирать же. - Подвинула к нему тарелку с дымящимся пловом. - Вот схожу на базар, принесу цыплят, сетку направим, чтобы не разбежались.
Луч солнца пробился сквозь куст барбариса и дробно заиграл на лезвии топора.
- Пойду отнесу ему поесть, может, замолчит наконец.
Антон вышел вслед. Увидев чужого, пес, гремя цепью, рванулся к нему и, отброшенный на спину, с еще большей яростью снова повторил прыжок, брызгая слюной, по-волчьи скаля зубы.
- Уйди пока,- попросила Дарья Григорьевна, - он привыкнет потом.
Антон вернулся в дом, прилег на кровать и незаметно уснул, а когда проснулся, за окном была уже глубокая ночь.
Долго лежал, глядя в темноту, и вдруг его охватило неприятное чувство ожидания, ожидания чего-то неопределенного и неотвратимого, медленно перерастающее в липкий и противный страх. Кто знает, думал он, ежась от ползущего изнутри озноба, может и впрямь дед по ночам приходит стеречь свое добро. Он проверил окна и двери, все замки и запоры и, забравшись под одеяло, невольно стал прислушиваться.
В доме, как в могильном склепе, было мертвенно тихо, но где-то совсем рядом будто прорастало что-то темное и живое, пробиралось во все углы, вздрагивало, шевеля холодными тонкими щупальцами. Антон плотнее прижался к стене, закрыл глаза.
Вдруг слабый шорох и звон посуды за дверью.
- Кто там?! - крикнул в темноту. Вскочил на ноги, зажег свет. Из открытого чердачного люка тонким облачком падала пыль, крышка кастрюли валялась на полу. - Эй! - бросил он в зияющую в потолке черную дыру.
Ни звука в ответ. Прыгнул на стол, захлопнул люк, связал замочные петли толстой проволокой и только после этого немного успокоился. Обошел вокруг, заглянул в кладовую, подергал двери других комнат. Заперты.
Соболь подал голос, выл глухо, словно из-под земли. Антон опустился на скамью, вытер со лба пот. Все же как-то спокойнее, когда знаешь: вот воет собака, сидит там возле своей будки на бугорке и воет, тоскует в темноте одна, зовет хозяина, глупая... А это комары пищат. Сколько их тут. Целый рой... Мышка! За ящик спряталась... совсем маленькая... Соболь... хорошее имя для собаки... воет. Нет! Уже тихо... Т И Х О...
Что-то мягкое как губка снова зашевелилось по углам, закачалось в густых тенях потолочных балок. Тусклый свет, будто кто высасывал его, быстро мерк. Раз-два... раз-два - послышались за стеной неровные шаги. Вот оно! - мелькнуло в голове, промелькнуло и съежилось, покатилось, разбухая, откуда-то сверху, навалилось и придавило. Х Р О М О Й !
Ища защиты, руки судорожно шарили вдоль стены, натыкаясь на что-то острое, колючее. Есть! - нащупал широкое холодное лезвие топора. Минуту стоял, прислушиваясь. Тихо... Может, почудилось? Соболь снова подал голос. Не выпуская топор из рук, Антон, крадучись, пробрался в свою комнату. С какой радостью он впустил бы сейчас собаку в дом. Пусть бы выла во всю глотку или рычала на него, только бы не слышать этой жуткой тишины, этого шелеста мягких щупалец по стенам.
Спать. Спать. Укрыться с головой… Заткнуть уши. И чтобы нигде ни щелочки. Спать!..
Господи... душно как...
Разбудил его настойчивый стук в дверь.
- Еще спишь? - приветствовала его Дарья Григорьевна, - а я уже цыплят принесла и сетку натянула.
Антон хмуро глядел на нее. Его знобило.
- Что это? - заметила она проволоку, висящую с потолка. - Испугался чего? - И, не дождавшись ответа, принялась разжигать керосинку. - Это ничего. Это бывает. Я вот уже двадцать лет одна живу, а первое время-то... муж в город, а я к соседке на ночь. Заберемся в одну кровать, дрожим и слушаем. Все ждем чего-то, а чего?
Антон не разделял ее оптимизма.
- Дед хромой был? - вдруг спросил.
Она увела глаза в сторону.
- В войну еще повредился. А ты пошто спрашиваешь?
- Да так. - И выругался про себя: “Чертово гнездо”.
Выйдя из дому, он стал бесцельно бродить по двору, такому привлекательному вчера и такому неуютному сегодня. Непривычная тишина, густые заросли крапивы, сплошь покрывающие пахнущую сыростью землю, напомнили заброшенную окраину городского кладбища, куда он однажды забрел в воскресный день. Словно кто-то нарочно привел его туда, к этому утонувшему в густой траве гранитному надгробию, оберегаемому от солнечных лучей окаменевшими деревьями. Вспомнил, как он долго всматривался в стертые знаки на плите, пока не ощутил, будто и сам превращается в гранитное изваяние, медленно отдавая струившееся в нем тепло мягкой под ногами земле. Словно уходил в небытие. Странное это было чувство.
Вот и сейчас он испытывал что-то подобное, хотя усадьба Всеволода напоминала скорее заросшую свалку или поле сражения, где по торчащим повсюду из крапивы ржавым останкам каких-то фантастических конструкций можно было судить о размахе происходящих здесь когда-то событий. И вдруг как-то отлегло, подумалось, что дед был, наверное, веселого нрава, и хуторяне, завидуя его легкому удальству в работе, могли побаиваться озорных его выходок. Того и гляди еще сдвинет весь хутор и заставит кружиться вместе с хатами, коровами и плетнями. Антон улыбнулся своим догадкам и, увидев проходившую мимо Дарью Григорьевну, спросил, не дедовых ли рук огромная, метров двадцати в длину, лодка, валявшаяся на лугу у дороги.
- А чья ж еще, - махнула она рукой. - Надумал как-то весь хутор по реке возить, гулянку после сенокоса устроить. А как повлезали, так на первой же мели и сели, на самой середине. Крику сколько было. Бабы плачут, мужики упились все, да с детьми. Часа три возились. А тут пока две хаты сгорело.
- Хорошо! - повеселел Антон.
Чувство симпатии к деду снова росло в нем, вытесняя ночные страхи. И все же, дождавшись, когда Дарья Григорьевна ушла, он вернулся в дом и принялся шарить по всем углам, где в паутине и хламе могла ютиться по ночам всякая чертовщина. Забрался даже на чердак. Прошпиговав острой спицей мешки, заложив все щели и погремев пустыми ведрами и канистрами, он спустился в гостиную с чувством удовлетворения. Решив, что надо бы попытаться приблизить к себе пса, набрал в миску каши и, положив сверху кусок колбасы, сел на кучу бревен неподалеку от вытоптанной тропы. Лай, наконец, прекратился - то ли собака почуяла запах мяса, то ли просто выбилась из сил. Антон стал осторожно приближаться, ласково уговаривая: “Соболек, Соболек, хороший, красивый”. Шерсть на загривке у пса поднялась, голова опустилась к земле. “Соболек умная, добрая собачка. - Антон подвинул миску поближе. - Соболек будет умницей, поест каши. Хороший. Хороший.” Пес вздохнул и, слабо вильнув хвостом, сдался - лег возле миски, но есть сразу не стал. Только когда Антон спрятался за угол дома, жадно набросился на еду.
Почувствовав теперь себя как бы в роли хозяина, Антон с веселым ожесточением, с каким, наверное, Всеволод когда-то начинал все свои деяния, принялся уничтожать крапивные заросли, обнажая солнечным лучам заплесневевшую землю. Открылись старые клумбы с редко торчащими на слабых стеблях цветами, несколько кустов смородины и молодой малинник под самым забором. К вечеру двор совершенно преобразился. Дорожка от калитки была посыпана чистым песком, а под раскидистыми ветвями дуба вкопан стол и две скамьи. Сытый Соболь мирно спал в тени своей будки, наверное, впервые за много дней, а вконец измученный Антон с удовольствием осматривал плоды своей дневной деятельности. И не заметил, как быстро ускользнули солнечные лучи, и тяжелая тень от дома легла на обогретую землю.
С приближением сумерек оптимизм его стал увядать, а когда за хатой тихо взвыл Соболь, симптомы ночной болезни возобновились с новой силой.
- Гей! - кричал он в наполняющуюся призраками, позванивающую темноту. - Гей!
На мгновение в доме воцарялась тишина. Только слышно было, как где-то у самого уха бьется бабочка - знакомый звук, совсем не страшный, важно только знать что это. Важно знать. Встал, зажег свет в комнате, в гостиной. Мухи, жужжа, срывались со стен и, усыпая на лету, падали в паутину, мыши разбегались по углам. Дверные запоры тяжелы и надежны, чердачный люк на замке. Вот мышка пробежала, что-то грызет, вот еще... На улице тихо, и Соболь перестал выть.
Вдруг, стук в окно... Совсем тихий. Это не ко мне, не ко мне, шептал Антон, покрываясь холодным потом. Железным обручем сдавило грудь. Нечем стало дышать. Снова постучали. И тут Соболь подал голос, свирепый и злой. ЧУЖОЙ! - собака не признала. Схватив топор, выбежал во двор.
- Кто здесь?! Соболь! - заорал в темноту. Послышался тяжелый топот бегущих ног, треск плетня, звук падающего тела и глухие проклятия. С трудом сдерживая дрожь в коленях, он обошел дом, постепенно привыкая к темноте, и не заметил, как очутился рядом с собакой. Соболь вилял хвостом и лизал ему руку. Он опустился рядом с ним на землю, зарылся руками в теплую шерсть и долго слушал, как ощупью пробиралась по хутору слепая ночь. Так сидели они в полном доверии друг к другу, и эта близость спасала их от чувства страха и одиночества.
В самый зной на омуте ни души. Над песками зыбкое марево, от скошенного луга - густой запах трав. Голова, как хмельная, и по телу - сладкая истома. Спиннинговать совсем не время, но Антон усердно хлестал воду, бросая блесну выше переката и выводя под самым паромом. На одной из проводок блесна за что-то зацепилась. Обрывать жалко, и он, укрепив удилище в кустах, полез в воду. Сильное течение и большая глубина никак не позволяли достать дно. Хотел уже вернуться на берег, но тут заметил невдалеке девчонку, искусно правящую веслом.
- Плыви сюда! - позвал. - Помоги!
Она резко качнулась вперед, и в тот же миг острый окованный нос челнока оказался у него над головой. Едва успел нырнуть, выпустив лесу из рук.
- Ты что, дуреха, распороть меня хочешь?
Она молча, с любопытством глядела на него. Вдруг улыбнулась и, бросив весло, протянула руку. Челн развернулся и преградил ему путь. Инстинктивно Антон схватился за борт, и в тот же миг легкая посудина перевернулась, накрыв его с головой. Вынырнул, а девчонка уже на берегу, смеется, стряхивая запутавшееся в волосах сено. Он вытолкнул челн, оборвал блесну и хотел было уже сменить место, но в это время услышал сильный всплеск. Крупный хищник, выйдя из омута, бил малька. Наспех привязав новую блесну, Антон забросил ее прямо на перекат. Уже на второй проводке почувствовал удар и вслед тяжелые тупые толчки. Катушку рвало из рук. Он нервничал, торопился. У самого берега щука вышла в “свечу” и, раскрыв пасть, выбросила блесну. Кинулся за ней в воду, но промахнулся.
Только сейчас он заметил, что девчонка стоит в двух шагах от него, пытаясь стянуть с себя мокрое платье. Чистая белизна уже не детского тела поразительно не сочеталась с крепким загаром ног. Капли воды вспыхивали у нее на груди. Невольное желание прикоснуться к ней остановил звук рога с другого берега реки. Девчонка прыгнула в челн и стремительно понеслась в сторону острова, легко преодолевая широкое русло.
Возвращаясь в усадьбу, Антон рисовал себе продолжение этой короткой сцены в образах, все дальше уходящих от чистой поэзии, чему виной была не столько его молодость, сколько пьянящая истома полуденного зноя.
Назавтра он снова был на прежнем месте в надежде еще раз увидеть маленькую дикарку. Но как река равнодушно смывает следы с песчаных отмелей, так и девчонка, наверное, выбросила из памяти случайную встречу. Промаявшись до вечера, Антон пошел в село к Степану и разузнал, что на острове живет “каторжник” Трофим, что он не местный, много лет пробыл где-то в Сибири, а теперь вот выпасает сельских телят. Что судили его за драку, в которой он из-за бабы порешил своего дружка. На острове он уже второй год, но на зиму куда-то исчезает, и что в деревне и на хуторе его ни разу никто не видел.
Антон взял лодку и поехал на остров.
В этот же день приехали из города две дочери деда Всеволода, с мужьями и детьми, обе невысокого роста, крепкого сложения и при этом неожиданно ловкие и быстрые в работе. Ожил старый дом, наполнился молодыми голосами. Веселье, споры, смех. Новые хозяева, как дети, попавшие в магазин игрушек, все щупали, перебирали, пробовали. Они еще не привыкли к мысли, что усадьба принадлежит им, с легкой иронией принимали сетования Дарьи Григорьевны, что от соседей, мол, спасу нет - забирают то одно, то другое, ссылаясь на какие-то дедовы долги. Оно ведь не проверишь, и не под силу ей, старой, уследить за всем.
Хуторяне и впрямь давно уже привыкли под любым предлогом заходить в усадьбу и рыться там, как на свалке, прихватывая с собой то ведро, то лопату, то сапоги. После смерти жены, к которой был очень привязан, Всеволод беспробудно пил, ничем уже не дорожил и все, что когда-то так любовно собирал и мастерил, мог отдать за бутылку водки. Тем не менее, в хозяйстве еще оставалось всего с лихвой для трудолюбивых рук.
Каждый из приезжих нашел себе дело по душе. Сестры занялись огородом. Мужья настраивали мотор для полива. Затем хозяйский глаз упал на лодку, лежащую у дороги, и, так как затянуть баркас во двор не было никакой возможности, его разломали, а доски свалили в кучу под забором.
Детишки тем временем забавлялись пушистым щенком, привезенным из города. Соболь возбужденно следил за их игрой и, когда щенок оказался рядом, прихватил его лапами, перевернул на спину и стал облизывать шершавым языком. Отдай! Отдай! - кричали дети, боясь приблизиться к собаке, но он не отпускал щенка, радостно повизгивая, прижимал голову к земле и гремел цепью.
А когда поздно вечером молодая хозяйка, накормив его, положила теплые руки на ошейник, он весь притих, задрожал и, вдруг почувствовав свободу, серой тенью скользнул по земле, легко перемахнул через плетень и исчез в темноте.
Антон подогнал лодку к острову и, обогнув прибрежные кусты, протиснулся в узкий, заросший кувшинками, старик. За поворотом открылся неширокий чистый плес, а на берегу, на невысоком бугорке, он увидел пастушью сторожку - будто декорацию к детскому спектаклю. Без окон, без дверей. Одна стена - из бычьей шкуры, другая, что к реке, расписана как лубок синими птицами, рогатыми оленьими мордами, охровыми петухами, а посредине - огромное оранжевое солнце. На крюках, по углам, - сбруя разная, витые кожаные плети, ножи. У потухшего костра - огромная сковорода (на таких, наверное, в преисподней поджаривают грешников), ведро с кружкой и начатая бутылка водки. У самой сторожки, под навесом, - бычок с белым пятном на лбу. Другие разбрелись по мокрому лугу.
Трофим сидел на дубовой колоде, неподвижный, с большой стриженой головой, как каменная глыба, выросшая из широких полотняных шаровар. Его тяжелый взгляд придавил Антона, не отпускал, разворачивая вместе с лодкой из стороны в сторону.
- Сливай воду, студент!
От неожиданности тот бросил весла, оглянулся по сторонам. Ни души.
- К берегу чаль, к берегу! - гаркнул Трофим, не двигаясь с места. - Видел запретный знак на берегу?
- Какой? Я не заметил.
- Написано там - “Вольница изгоев”. Ты грамотный? Теперь плати нам выкуп, или накажем плетью.
Антон даже растерялся, будто и впрямь в чем-то провинился. Бычья шкура на сторожке шевельнулась, и оттуда показалась всклокоченная голова с грустными блуждающими глазами. Трофим тяжело повернулся и, понизив голос до скрежещущего хрипа, приказал:
- Вяжи его, Данила, пока не убежал.
Антон вдруг понял, что он участник спектакля, и с опозданием включился в игру:
- Нет такого закона.
Трофим шевельнулся, покачал головой.
- Забудь про них. Законы ваши - дети страха и порождают зло. Один лишь справедлив, что дан всем свыше. По нему плодится рыбою река, растет трава в лугах, и солнце рождает новую зарю.
- А как же твои плети? - напомнил Антон. - В нем нет ничего про них.
Трофим улыбнулся.
- Ты прав, студент. Что-то у меня не складывается сегодня. Садись, выпьем за встречу. Сюда редко кто заезжает, и я рад каждому гостю. А за шутку не сердись. Данила! - позвал он. - Неси, что там у нас есть.
Узкогрудый Данила, кряхтя, вытянул из теремка мешок с яблоками.
- Дурень, - пожурил его Трофим, - неси другой, тут одна гниль. - Тот покорно поволок мешок назад. - Хозяйка-то моя куда-то запропастилась, а с этого - никакого проку, только и того, что душа живая, гнать жалко.
Данила принес яблоки, жадно уставился на бутылку.
- Ты иди, иди, - велел ему хозяин, - поищи бреденек, рыбу зараз ловить будем. Видишь, гостя угощать нечем?
Данила угас, слепо озираясь, побрел по лугу. Трофим досадливо крякнул:
- Не найдет. - Пододвинув Антону стакан, живо спросил. - Нравится тебе здесь? - И, не дожидаясь ответа, заговорил, как бы убеждая. - Солнце весь день. Утром здесь, потом над головой, вечером там - целый день солнце катит вокруг меня. Луговой дух крепкий, чистый. И все тебя любят. Цезарь, видишь вон, бычок под навесом, никуда его не пускаю. Как дите он у нас, ласковый, а какой красавец, цены ему нет. Сана вот, тоже, хозяюшка наша, Данила... но главное - это солнце, много солнца, кругом солнце.
Вблизи Трофим выглядел привлекательней. Гладко выбритый череп, мощным куполом возвышающийся над бугристым лбом, узкий разрез лишенных ресниц карих глаз и царственно величественная лень в движениях и словах. Казалось, он разучивает новую роль.
- Знаешь, студент, когда начинаешь ценить все это? Когда болота и снег вокруг, когда обрастаешь щетиной, как волчьей шерстью, когда внутри все вымерзает и остается только рвущая душу злость и кажется, что это твоя последняя зима. Страх этот не убить ни разгулом, ни буйством. Даже родные стены после этого давят... Горькая мудрость, студент, в том, что нет для человека дороги за горизонт. Давай выпьем за тех, кто только начал свой путь, кто теряет свой след, за тишину последней ночи и за сострадание. - Он тяжело поднялся, опрокинул стакан и зачерпнул из ведра глинистого цвета зелья. - Пей, студент, публика ждет от нас хорошей игры, но мы просто жалкие статисты, актеры давно разбежались, занавес украли и дирижер пьян.
Трофим разлил остаток водки и, улыбнувшись, обнял Антона за плечи.
- Выпьем за того мудреца, что придумал для человека солнце, и пусть обратят к нему свои взоры все страждущие. Гей! Там, в зале! Спектакль окончен, вожжу бы вам под хвост. Данила!.. Гнать их всех.
Данила поднялся с травы, виновато развел руками.
- Не нашел. Нету сетки.
- И-эх! Топтали б тебя куры. - Трофим пьяно качнулся и подтолкнул Антона к проливу. - Пойдем разом, там и бросим. Неси ведро. - Он врубился в высокую осоку как вепрь, широко кося руками, Антон едва поспевал за ним. - Эх, студент, повеселим душу! Ты - богатырь, не то, что Данила мой. Тому бы только спать. - Вытряхнул бредень и полез в воду, фыркая и плескаясь. - Хорошо, братцы, хорошо! - Окунулся с головой и, рыкая медведем, попер по глубине, вспенивая неподвижную гладь.- Берега держи, берега, ко дну прижимай. Ух! Хорошо! Шуми, Данила! Завожу! - Поднимая волну, он спиной пошел к берегу, а Данила, смешно пританцовывая, стал скакать между ними. Рыба металась в траве, прыгала через сеть. Трофим гоготал, хлопал веревкой по воде. - Ты погляди, студент, какое у них веселье, какой разгул. Пляши, деревня! Ох, глупые, тут бы головой в землю, в грязь, а они танцуют.
У самого берега Антон неосмотрительно приподнял сеть, куль вывернуло, и рыба вся ушла.
- Ну, студент, ети его в дых, - крякнул Трофим, - будешь у меня картошку чистить.
Зашли еще раз, и снова неудача: сеть наткнулась на корягу и распоролась почти пополам.
- Черт с ней, - махнул рукой Трофим. - Скоро стемнеет, на мелях возьмем. - Он подозвал к себе Данилу. - Бери лодку, поедешь к Марфе. Возьми две. Скажешь, для хозяина. И чтоб без баловства. - И спросил у Антона переменившимся голосом, когда лодка скрылась за поворотом:
- Привезет?
- Не знаю.
- И я не знаю. Он уже больше месяца не пьет.
Словно тень пробежала по острову, прошелестела травой, смыла веселье. Багровый шар расплылся в чадном горне заката.
- Гроза будет, - тихо сказал Трофим. - Ты где стоишь?
- У Всеволода.
- Знал его?
Снова пробежала тень.
- Да нет, не пришлось.
Трофим, будто что-то вспомнил, запел вполголоса:
Ямщик, не гони лошадей,
Нам некуда больше спешить.
Антон вздрогнул. Оттуда, где огненный шар уже валился за горизонт, скакал всадник в белом. Конь дыбился, бросал в стороны. Трофим тоже заметил его, крикнул “Держись!” и, схватив лассо, кинулся на перехват. Но лошадь вдруг сама остановилась, мотая головой и разбрызгивая пену. Тут только Антон увидел, что всадник - та самая девчонка, которую он встретил у парома и новой встречи с которой так ждал весь сегодняшний день.
- Сана! - сердито прикрикнул Трофим. - Разве можно так? Коня загонишь и сама... Ох, бесовское отродье. Мы тут сеть порвали, рыбы наловить нечем.
Она весело блеснула зубами, убежала в сторожку. Трофим укоризненно покачал головой.
- Девка она смирная, но вот найдет что-то, и такое может выкинуть, что только держись.
Они растянули сеть на траве, и Сана, забравшись в ее середину, ловкими искусными движениями красивых, тонких в кистях рук стала связывать разрыв, бросая быстрые ласковые взгляды Трофиму и любопытно-тревожные Антону, а он, как пойманная муха, уже и не бился. Трофим тоже притих, размяк весь, невнятно урчал что-то себе под нос. Тугие щеки его лоснились в улыбке, в глазах сквозила нежность и грусть. О чем он грустил? О давно прошедшей молодости? Или о том, что сети его слишком ветхи, и не удержать им быстро бегущее время?
Первый далекий удар грома пробудил землю. Где-то тявкнула лисица, беспокойно заржал конь. Сана взметнулась белой птицей и исчезла в сторожке. Остров быстро уходил в темноту, готовя к выходу бестолково копошащихся, плескающихся, шуршащих и пищащих в осоке призраков. Трофим перебирал пальцами сеть.
- Помню как-то в грозовую ночь рассказывала мне мать: “... и пришел он в Никуда и увидел Ничто в петле на дереве висящее, весело хвостом крутящее.” Больше сладостей тогда любил я страшные сказки и, когда слушал, всегда держался за материнскую руку. Мы вместе тянули колдовскую нить. С тех пор ночные грозы говорят со мною голосами преисподней. Теперь я позабыл, как тянутся нити, и не помню тех слов, что в хитром сплетении обретают силу заклятий.
Трофим подтолкнул Антона к берегу, и тот услышал, как дрожит его рука.
- Не повернуть ветер словом, и не остановить грозу. Она придет наперекор всему и заберет свое, и не уйти нам от ночной тьмы, как рыбе от сети. Эй! На маяке! - кликнул он, заходя в воду и туго натягивая сеть. - Зажечь огни!
Вспыхнули у сторожки, пугливо задрожали красные языки костра, тускло освещая рогатые оленьи морды на стене. Причудливые тени поползли к берегу, и рыбы, ускользая из рук, падали в холодный песок и исчезали в темноте. Тревога сковала сердца людей.
Вдруг голубое сияние разломило черный купол неба. Охнула, застонала земля, и они услышали молитву, обратив незрячие взоры к реке, откуда был слышен спокойный и сильный голос:
- ...и приидет день по чистой росе, и склонятся головы к земле-матери, и услышат, как бьется ее сердце, как поднимаются из чрева ее травы и цветы. Всех простит она, всех успокоит, кто покаялся, кто повинился, кто упал и кто надломился.
Ой, мать, не бранися,
Что я все гуляю.
На беде женился,
Где мой дом, не знаю.
Голос приближался, звенел:
- И-и-и! Не туда дед плывет... Ох-хо-хо, Седая борода...
Тетива ты моя, ой, тетивушка,
Лыком вязана гибка ивушка.
Гуси глупые чистят перышки,
Не видать им ни покрышки, а ни донышка.
Гуси, гуси!
- Га-га-га! - весело вторил ему Трофим.
- Прячьте сети!
- Черта с два!
- Бродит леший в берегу.
- Растуды его, в уху!
Побежал по воде, закружился шутовской перепляс, поднялся, перекликаясь с громовыми раскатами. И как же удивился Антон, когда в причалившем к берегу челне едва различил карликового человечка, словно спрятавшегося в пышной седой бороде.
- Мир вам, дети мои, и земле вашей, пусть родит она добро и веселье. Все ли к стае прибились?
- Данила не вернулся с берега.
- Не вочти, господи, во грех младенцу твоему. Возьми его, Трофим, он здесь.
- Спасибо, борода. - Трофим наклонился к челну, поднял бесчувственное тело Данилы и, спотыкаясь, понес в сторожку.
- Осторожно неси, - напутствовал его сидящий в челне, - не тревожь больную душу.
Трофим, чертыхаясь вполголоса, тяжело вскарабкался на бугор и обернулся в свете костра.
- Оставайся с нами, уху варить будем, песни петь.
Но челн уже нырнул в темноту, и потянулась по воде слабеющая нить красивого голоса:
Лебедушка белая
На крыло упала,
Не встретила б я тебя,
Горя бы не знала.
Редкие капли упали на землю, и неожиданно опрокинулось, полило как из ковша, звонкой дробью рассыпало по крыше, зашипело в дыму костра.
- Сана! Огонь держи! Студент, прячься в нору! - командовал Трофим, прикрывая кучу хвороста.
Антон полез в сторожку. В голову ударил жаркий дух сена и гниющих яблок. На низком деревянном настиле в беспамятстве бредил Данила. Глухо и тревожно доносился из темноты голос Трофима:
- Не мог, не мог он отвязаться, я сам привязывал. Ох, беда моя. Попадет в болото... Ц-е-е-за-а-рь!
Оглушительно рвануло где-то над самой головой, холодными белыми лезвиями врезалось в дощатые стены и понеслось по острову конским храпом.
- Це-е-за-а-а-а... - уже где-то вдалеке слышался голос Трофима.
Вот и конец спектакля, подумал Антон, цепенея. Сгорит сторожка, как щепка, и никто не спасет, ни Хозяин, ни Седая Борода.
- Мама! Мама! - вскинулся на настиле Данила. Позвал и затих. Что-то живое качнулось в темноте, паутиной скользнуло по лицу. Антон протянул руку и утонул в мягком тепле.
- Сана, ты?!
В ответ - то ли стон, то ли мычание.
- Сана! - Отдернул руку.
Боже, да она немая! Вскочил, ударился головой о доски потолка. Огненные языки заплясали перед глазами. Подталкиваемый каким-то необъяснимым болезненным чувством, Антон бросился из сторожки, побежал, скользя и спотыкаясь, к берегу, упал в лодку и погнал наугад, подальше от острова. Быстрая волна подхватила, закружила и понесла, а он все греб и греб без устали, не замечая, что сломал весло. Са-а-на-а-а, будто слышался ему из темноты слабеющий голос Трофима. Са-а-на-а-а...
Жизнь в усадьбе шла своим чередом. Бутылки, что грудами были свалены в сарае, выносили корзинами на середину двора, перемывали, чистили и выстраивали рядами. К полудню подошла машина с тарой, и посуду увезли в районный центр. Там подсчитали выручку и, на радостях, решили помянуть деда. Купили водки, детям конфет. До вечера что-то жарили, пекли и только в сумерках сели за стол. О старике говорили много. Молод был - учил хуторян хаты ставить, ладить лодки и долбить челны. Хороводил на свадьбах, любил детей. Но вот пришла старость, и стал он нетерпим к чужим слабостям. Никого не щадил, будоражил весь хутор. И люди забыли его доброту и щедрость, избегали встреч с ним, судили за глаза. А в последний год совсем впал в детство, чудить стал. Надумал отучить хуторян по ночам сети ставить. Целыми днями мастерил какие-то погремушки, трещотки, а как стемнеет, привяжет на голове перья, натянет белую рубаху до колен и лазит всю ночь в прибрежных кустах. Сам высох весь, совсем карликом стал, а борода - чуть ли не до земли.
А какой голос был, - вспоминала Дарья Григорьевна, - никто в хуторе так не пел, столько песен не помнил. Как-то приехал к нам композитор из города, смешной такой, все со змеем по огородам бегал. Так они, бывало, вечером сядут на пороге и поют в два голоса, как в храме каком. Бабы соберутся во дворе, слушают и плачут, а он увидит и грозит пальцем - радовался, как ребенок. А еще любил ездить к Трофиму на остров. Неделями у него сидел. Учил говорить немую девочку, что Трофим привез откуда-то из Сибири. Не успел... - Дарья Григорьевна расчувствовалась и, отвернувшись, вытирала глаза.
Антон хотел утешить ее, сказать, что ночью видел Всеволода, слышал его голос на реке, но что-то удержало его. Вдруг подумал, что там, на острове, совсем другая жизнь, где нет места ни ему, ни этим людям, сидящим с ним за одним столом. Жизнь хрупкая, куда нельзя войти, чтобы не оставить разрушительных следов. И не надо ей мешать...
А утром следующего дня не вернулся в усадьбу Соболь. Не вернулся он и через день. И, в какой-то странной связи с этим, мысли Антона снова возвратились на остров, к событиям той памятной грозовой ночи. Желание еще раз увидеть теперь уже близких ему его обитателей боролось с чувством щемящей грусти и робости. Примут ли они его, простят ли невольно нанесенную обиду?
Сторожку не узнать - выкрашена в серый цвет, в стене вырезано, но еще не застеклено, окно. На траве свежие доски, пила. И Цезаря нет под навесом. Антон подошел к сидящему на колоде Степану.
- Где Трофим? - спросил.
Тонко отзвенело внутри и оборвалось.
- Кто знает? Он еще прошлой ночью свалил. Никто и не видел. Теперь я тут пастухом.
- Зря согласился. - Антон хмуро посмотрел по сторонам. - Место гиблое. Ровы вон - рукой подать.
- Я не один, с бабой. Она у меня и черту зубы вставит. - В мутных глазах Степана промелькнул страх. - Повешу дверь. Засов поставлю.
- Решетку на окно не забудь, чтоб ворон ночью не влетел.
- Тоже скажешь. Какие вороны ночью летают?
- Да это я так... - Антон помолчал, словно что-то вспоминал, потом достал из рюкзака бутылку. Поставил на колоду. - Вот тебе должок, за сломанное весло.
- Это хорошо. - Степан, быстро спрятав ее, повеселел. - Уже домой?
- Собираюсь.
- До лета, значит?
- Не знаю.
- Если приедешь, живи у меня.
- Там видно будет.
Они попрощались, и Антон пошел вдоль пролива к реке. Столкнув лодку на воду, он долго смотрел на уходящий берег, где набегающая волна уже стирала оставленные им следы. Ему хотелось верить, что придет лето и вернется Трофим на свой остров. Размалюет заново, разукрасит серые стены сторожки, и она снова превратится в сказочный теремок, дающий приют израненным и заблудшим душам.
Киев – Ново Украинка
|