Эльдар АХАДОВ
СТИХОТВОРЕНИЯ
ЛЮБЛЮ И ПОМНЮ
СНЕГ ИДЕТ
Не помню в день какой и год
Из детства раннего, в котором
«А снег идёт! А снег идёт!» -
Мы у окна кричали хором:
Шёл снег, стояли холода,
От ветра что-то дребезжало.
Ты на руках меня тогда
С улыбкой бережно держала.
И мы кричали: «Снег идёт!»
Так радостно и простодушно,
Что он с тех пор который год
Всё так же падает послушно.
И всякий раз в канун зимы
Едва ветра затянут вьюгу,
Мне снова чудится, что мы
Кричим с тобой на всю округу...
Был тихим нынешний рассвет,
Лишь сердце с полночи щемило…
«Её на свете больше нет», -
Сестра мне утром сообщила.
Но только телефон умолк,
Как снег пошёл повсюду снова.
…Хотел я крикнуть… и не смог.
И выдохнуть не смог ни слова!
Летит, летит весёлый снег,
Кружит и падает, как эхо…
Неправда, что тебя здесь нет.
Смотри, родная: сколько снега!
ТАМ…
Там, где лёгкие птицы поют изумрудные песни,
Где летящее небо звенит с минаретных высот,
И сияет луна, возносясь в опрокинутой бездне,
И мелькает с утра пестрокрылый красавец удод…
Там, в ладонях хребтов, кувыркается горное эхо,
A над берегом моря резвится листва на ветру,
Там не спят от любви, плачут только от счастья и смеха,
Там, куда я вернусь и уже никогда не умру…
АБИ
«Олом, барасынмы кая?
Кир'акми, ярабби», -
Вздыхает бабушка моя –
Татарская аби.
Со мной повсюду, аби-кай,
Твой голос на земле.
Щедра душой ты, как Тукай,
Мудра, как Шурале…
«Извечна жизни толчея,
Терпи, и всё пройдёт…», -
Смеётся бабушка моя, -
Как солнышко встаёт.
Есть то, что свыше наших сил:
Так было, - Бог не дал…
И я её не хоронил
И мертвой не видал…
Я помню только о живой,
О бабушке родной,
Что стала небом и травой,
Чтоб всюду быть со мной…
У края моря, у реки,
В лесу, в горах, в степи -
Смахну слезинку со щеки
И слышу: «Ярабби…»
ЗАКРОЙ ГЛАЗА…
Закрой глаза и загляни туда,
Где голоса, звеневшие когда-то,
Ещё текут, струятся, как вода,
Которой нет начала и возврата.
Закрой глаза, и ты увидишь их,
Друзей, тобой отчаянно забытых:
Дурашливых, весёлых, молодых,
Не спившихся, не хворых, не убитых.
И ты увидишь там, на глубине,
Где всё дрожит, мерцает и таится:
Туманный свет в распахнутом окне,
Счастливые, смеющиеся лица.
Вода на миг застынет, как стекло,
Скользнут и растворятся отраженья…
Не бойся слёз, когда оно пришло -
Единственное правильное зренье.
МАМА
Нежное утро жемчужного цвета,
Легкого ветра струя...
Кто это? Кто там, в сиянии лета?..
Это же мама моя!
Вот она мне помахала рукою,
Свет у нее за спиной...
Господи, Господи, счастье какое:
Мама родная со мной!
МЛАДШАЯ СЕСТРА
Был долгим путь почти с конца земли -
К тебе, сестрёнке маленькой и сладкой…
Ты помнишь, как я был твоей лошадкой?
Как в школу, взявшись за руки, мы шли?..
Я не забыл, родная, ничего.
Я здесь, с тобой, доверчивой и милой…
И днём, и ночью над твоей могилой
Рыдает сердце брата твоего…
НЕ ВЗЯЛИ
Играют в космос дети -
Сто первый детский сад.
В раскрашенной ракете
Куда-то там летят.
И лишь, надувши губы,
Томится, как всегда,
Малыш из младшей группы,
Не взятый никуда.
Стоит и чуть не плачет:
Эх, не берут с собой!..
А он - хороший мальчик,
Он, может быть, герой!
Испачканы штанишки,
Кругом – один песок:
Вот как тебя – мальчишки,
А ты молчишь, дружок.
А в космосе открытом,
Опасностей не счесть!
И ждут людей они там,
Где только люди есть!
Скажу, о тайне важной,
О той, что ты молчишь:
Весь мир спасёт однажды
Вот этот вот малыш!
Он всех храбрей на свете!
Он – гордость всей страны!
Возьмите парня, дети.
Возьмите, пацаны…
РАССКАЗЫ
«РАДОВАТЬСЯ ЖИЗНИ…»
Не горластые трубы гудят, не лобастые барабаны трещат, а ползут по занесенной снегом, продутой ветром земле железные вездеходы. И воют надсадно натруженные моторы. И грохочут неустанно, словно перемалывая смерзшееся время, стремительные гусеницы.
И пусть вокруг чуть посветлело, но чумазый седой вездеходчик Денис не выключит фар своего «газона» ( Газ-71), ибо солнышко не взойдёт над промороженными снегами, не покажется над горизонтом: что впереди, что позади – всюду полярная ночь.
И движутся, движутся упрямые машины, оставляя за собой едва различимые издали, снегом переметаемые колеи – следы будущей зимней дороги. И становятся одна за другой на расстоянии усталого водительского взгляда деревянные вехи со светящимися отраженным светом крашенными вершинками.
Измотанные полусонные люди пересекают всеми тремя вездеходами широкую реку, скрытую льдами и снегом, и останавливаются на узкой прибрежной террасе перед подъемом. Вокруг - пронизанная ветром сумеречная зона с низкими полупризрачными облаками, а позади - дотлевающая, словно денисова сигарета, узкая полоска горизонта: и рассвет, и закат одновременно.
Всю дорогу ветер дул в «спину» вездеходам, и потому весь поднятый гусеницами снег – мелкая пыль – на стеклах. Налип капитально, «дворники» не успевают смахивать. Боковые окна и снаружи и изнутри покрыты толстенным слоем несдираемого ничем инея. Передние же, обогреваемые водительской печкой, ещё кое-как поддаются. Денис, чертыхаясь, отдирает налипшие и примерзшие куски.
Спать ложимся вповалку внутри кабины от Газ-66, установленной на «плечах» «газушки». Между правым и левым сиденьями на выдвинутых из них брусьях Гамза и Денис раскладывают заранее припасенные лаги. Так места хватает для троих спящих. Двигатель на время сна никто, естественно, не глушит: во-первых, тут же выйдет из строя. Во-вторых, даже если б и не выходил из строя: потом его по-любому никакими силами до самого лета не заведешь.
Просыпаюсь в темноте от лютого мороза, всё ж таки пробравшегося внутрь кабины. Сквозь промороженное заднее окно ничего не видно, но слышно, как кто-то ходит, топчется. Вдруг в кабину начинает идти густой смрадный дым из выхлопной трубы. Дышать невозможно. Глаза открыть тоже: щиплет чертовски.
Выскакиваю из кабины наружу. Напротив кабины стоит коренастый крепкоскулый Эдик Ковалев – начальник дорожно-строительной группы и довольно посмеивается. Это он таким образом будил нас: закрыл руками выхлопную трубу, чтобы газ пошел внутрь... Гамза с Денисом, кашляя и щурясь, вываливаются из кабины следом за мной.
Только собрались ехать дальше, как у нашей передней машины перестает работать самая мощная «искательская» фара. Денис в зачуханных рукавицах пытается найти место обрыва провода. Рукавицы мешают, и тогда он невзирая на утренние минус 52 скидывает их. Начальник с недовольным видом садится в заднюю вторую «газушку» и захлопывает за собой дверцу. Минут через двадцать фара восстановлена, Денис с обломанным ногтем и почерневшими пальцами берется за рычаги. Взревел мотор. Мы двинулись дальше. И остальные – за нами.
Почему именно эта «газушка» впереди? Потому что мне её вести по навигационному прибору, а Денис уже ходил здесь со мной дважды в прошлые зимы, в отличие от других водителей, которые здесь первый раз, впрочем, так же, как и Ковалев.
Тот уже несколько раз выспрашивал у меня: когда же, наконец, мы доберемся до скважины номер 73.
Да, оказывается, он не совсем горит желанием нести с нами тяготы пути. Вернее, совсем не… Он здесь только до семьдесят третьего номера и ни метром дальше, поскольку, как сам же и сообщает: главный инженер треста дал ему указание возвращаться с этой точки нашего маршрута назад для проезда на другие «особо важные» дороги. Не знаю, был ли он там, но что спустя десять дней в той стороне, куда его якобы срочно отправили, я не заметил ни единого гусеничного следа – факт. А я своим глазам в тундре пока что верю больше, чем чужим словам. Были на то причины. И не раз.
В общем, «свалил» начальничек из доблестного отряда первым. Хотя и просили его проехать ещё всего лишь десять верст, не по целине, как здесь, у реки, нет, а по хорошей накатанной нетерпеливыми буровиками дороге, отстроенной ими между рабочими скважинами правого фланга разведочной площади ещё до нашего появления. Там, у другой скважины, в десяти километрах от семьдесят третьего номера, находилась сейчас основная масса техники, горючего и людей.
По-хорошему, можно было бы скоординировать наши действия с ними, договориться о взаимодействии, о взаимопомощи, уточнить: что именно сейчас важнее сделать, кому и для чего: ведь дорогу-то мы для этих людей и строим, а не просто так - покататься. Они по сути и есть главные заказчики зимника. Их водителям здесь на нём всю зиму работать.
Бесполезно. Глаза в ответ тут же остекленели, а уши не слышат ничего. Мало того, что сам уехал, так ведь уехал-то на вездеходе. И вместо трех у нас осталось две машины. И ведь ни одного дорожного указателя не догадалось доблестное начальство изготовить заранее. Вроде, тьфу, мелочь какая. А для кого-то из тех, кто тут по зимнику сквозь пурги да метели будет до поздней весны грузы перевозить, точно погибелью обернуться может. Ладно, авось, придумаем что-нибудь. Русский авось – хороший авось, деваться-то некуда. Ну, и что: что начальство удрало? Работать-то всё равно надо. А то ж ведь это самое начальство потом не с себя (естественно) а с тех, кто остался, не сбежал с ним, ох, как строго спросит, последнюю рубаху сдерет, не пожалеет ( глаза-то стеклянные, уши-то просьб не слышат).
Третья машина, шедшая с нами, не наша – подрядчиков. И не «газушка», а ГТТ. Вроде посолиднее выглядит. Увы, только выглядит. Гнилье натуральное. Три десятка лет машине. Всё латанное-перелатанное, мененное-перемененное внутри этой гремящей «консервной банки» на гусеницах...
Вешки у нас со второй машины на ходу ставят два молодых, укутанных в тёплое по самые глаза ( и правильно, что укутанных), ненца.
Всю дорогу мы впереди, а ГТТ постоянно останавливается. Приходится поджидать. Интересная штука с ней происходит. Остановишься, ждешь второй вездеход, ждёшь, а его нет и нет. Пару раз по три часа ждали. Потом возвращались. И как только наша «газушка» появлялась в пределах видимости того вездехода, как он тут же начинал встречное движение. И при встрече с нами дорожный мастер, сидевший в нем, опять бодро объяснял, что они ужасно поломались, долго чинились и только что починились окончательно. Странная тенденция… Очень странная. Похоже, что ни фига они не ломались, а просто стояли. Пока стоишь – риска ведь никакого нет: другие всё за тебя сделают, а ты потом отважно отрапортуешь начальству о выполненном задании, и том соврёшь, как храбро подстраховывал первую машину, и, конечно, всегда был наготове немедля вытащить её из любой передряги.
Только нам без вешек идти вперёд никак нельзя. Потому что путь надо размечать для тех, кто придет потом. А все вешки там, в ГТТ.
Один лишь раз – на хорошем участке дороги, отстроенной до нас буровиками, ГТТ вдруг рвануло вперёд с неописуемой скоростью. «У меня жена на 73-ей поварихой работает!» - донесся торжествующий удаляющийся голос дорожного мастера. И больше, пока не добрались до поварихи, мы никакого ГТТ догнать не смогли.
Нас в «газушке» трое: Денис, Гамза и я. Мы с Денисом впереди, Гамза – в кабине. Он, в качестве техника, помогает Денису в каждом случае, требующем какого-либо ремонта или осмотра технической части нашей «боевой» машины. Кроме того, Гамза замечательно готовит чай на газовой горелке во время остановок на перекус. Вообще, с ним веселее и Денису, и мне. Гамза и Денис постоянно подтрунивают друг над другом.
Ловлю себя на мысли: вот мы – думаем по-русски, говорим между собой на русском, осваиваем Север России. И, по сути, сейчас все трое мы – русские, абсолютно русские, хотя при этом Денис – фактически молдаванин, а я и Гамза – азербайджанцы. Но мы делаем то, что нужно России, потому что наша дорога помогает осваивать богатства этой страны, и по большому счету верой и правдой служит её народу.
И не дай Бог, чтобы о ком-то из них, делящихся сейчас и здесь в лютый мороз посреди неоглядной тундры поровну с товарищами своими куском хлеба и глотком воды, какой-нибудь юный бездельник в большом суетливом городе завопил вслед: «Эй! Черномазые! Понаехали тут!» Я не знаю, не знаю я: что тогда сделаю, но я что-нибудь сделаю обязательно. Ради них, потому что они оба – настоящие. Во всех смыслах этого слова.
В свете фары на мгновение что-то ярко блеснуло впереди: песец! Луч света попал прямо в округлый глаз зверька. И глаз этот сверкнул драгоценным камнем в ночи. Белое пушистое существо заметалось на свету, прячась за кустиками и сугробами. А потом успешно исчезло. Оленей диких нам с Денисом в этот раз не встретилось ни одного, а вот с зайчиком возле 36-й скважины и превеликим множеством снежных куропаток по всему нашему пути нам довелось увидеться. Иной раз, куропатки, словно заколдованные, сами летели на наш свет, сворачивая в сторону лишь в последний момент чуть ли не из-под движущихся гусеничных траков. Впрочем, оказавшихся совсем уж под ними – не было. В этом отношении наша совесть чиста.
Помимо мороза наши неприятели – глубокие и узкие, как рвы, овраги, способные объявиться в любой момент, и речной лёд, местами вздутый, мутный, с буграми предательских трещин, под которыми могут оказаться пустОты.
Снег цепляется за любые препятствия на ровной поверхности, практически на глазах образуя надувы и сугробы там, где наши следы продавили ровную почти лишенную снега поверхность тундры.
Петляя среди озерных обрывов, мы приближаемся к темным кустам, похожим на «белогвардейские цепи», которые у реки, как в известной песне о том и поётся. Сквозь них приходится продираться вслепую. Я знаю где мы находимся, но что конкретно предстанет перед нами в следующий миг, я, конечно, знать не могу. Продвижение вслепую длится бесконечно долго, но всё-таки и оно когда-нибудь кончается.
Перед нами широкая, бугристая, ледяная река Нюдаяха. Берег низкий. Зато вдали под фарами виднеется противоположный – обрывистый. Подходим к нему и начинаем искать место для выезда с реки. К нашему счастью, замечаем небольшую «полочку» среди обрывов и осторожно поднимаемся по ней. В самом верху приходится весьма опасно накрениться вбок (для вездехода всегда безопасней подниматься в лоб чем идти боком), смять несколько кустов и всё-таки… И всё-таки удаётся выбраться. Теперь впереди нет кустов, практически голое ровное пространство, но там, за ним, через несколько километров серьёзная река – Мессояха. С ней шутки плохи. Проверено.
И вот снова перед нами выскакивают отдельные кусты, а потом – сплошная их стена. Река. Берег обрывистый. Нам не спуститься. Начинаем разведку вправо. И снова удача! Метров через двести – более-менее пологий спуск, летом вероятнее всего песчаный. Коса. По ней съезжаем на реку. И теперь идём левее, напротив того места, где сквозь кусты увидели реку. Кругом кромешная тьма. Полярная ночь долгая, за обычное время не кончается.
Нет выезда с реки. Зато есть какой-то ручей, в неё впадающий. Идём по ручью, больше похожему на длиннющий окоп времен Великой Отечественной войны. Ни влево, ни вправо не вылезти. А вот куропаток вокруг – видимо-невидимо. Так и вылетают из-под нашей машины. Как на птицефабрике. Наконец, наша «траншея» сужается настолько, что по ней удается подняться вверх. Последние два километра и мы у цели: металлического репера с названием будущей скважины. Такие репера я оставлял в тундре прошлым летом, когда размечал места под буровые и вахтовые поселки при них.
Пройдет немного времени, и сюда по нашим следам придут люди, доберется техника, закипит жизнь. Радостно вздыхаю, выскакиваю из вездехода и прошу Гамзу сфотографировать репер и меня. Не ради бравады – для дела. Поскольку было время, когда кое-кто из подрядных организаций сомневался в том, что дороги действительно проложены. И только такие вот фотографии, бесстрастно фиксировавшие этот момент, снимали досужие домыслы и подозрения. Оказывается, мало дойти куда-либо: надо ещё уметь доказать, что ты и впрямь был там, где утверждаешь что был.
Мы торопимся с восточной дороги на западную, которую ещё только предстоит сделать. Идут уже третьи сутки без сна. Товарищи мои устали, но у нас нет времени отдыхать: зимник должен начать работать как можно раньше. Весной, когда вместе со снегом тает и зимник, каждый час его работы – на вес золота. И потому: чем раньше пойдут по нему грузы, тем спокойнее будет весной. Пока мы спешим с восточной ветки к развилке на западную, весть о дороге уже впереди нас. Мы видим , как взбодрился народ в буровых посёлках, как засияли глаза у людей: ещё бы! Есть дорога – есть связь с Большой Землёй. А это здесь для каждого много значит.
Мелкий снег крутится и сверкает, играет под фарами. Мы уходим с развилки и рвёмся к реке. К той же Мессояхе, которая там, на Западе шире, крупнее, мощнее её же самой в том месте, где мы её уже пересекли. До реки четырнадцать километров… двенадцать… девять… шесть… два. С вездехода во все стороны, как осенние листья, слетают клочья снега. Впереди зеленоватым светом беззвучно полыхают ночные небеса. И, кажется, что там, впереди, где всё полыхает в воздухе, действительно – край света. И земля обрывается. И нет уже ничего, кроме бездонного сияющего изнутри живого неба!
А мы едем прямо туда! И доходим до края… Распахиваем люки и спрыгиваем из машины в снег, над которым высоко-высоко шевелится, переливаясь, нечто совершенно волшебное. Вот оно – северное полярное сияние!
Мы стоим на краю высоченного обрыва. Внизу сверкает река. Обрыв тянется в обе стороны нескончаемой в длину вертикальной лентой. Красиво, конечно. Но нам нужен выезд к реке. А вот его здесь не предвидится никак. Пытаемся из последних сил найти хоть что-то, хоть какой-то намек на съезд. На это уходит ещё три часа. Бесполезно.
Остаётся последнее: вернуться к ближайшей буровой и попросить там бульдозер. Знаю, если есть, не откажут. Денис и Гамза поддерживают идею. Ну, что ж, едем назад.
Назад всегда легче идти. Потому что идешь по следу. А значит, идёшь уверенней. И это расслабляет. Не нужно всматриваться вправо и влево, нужно просто идти по монотонному следу. Но мы измотаны. И всюду ночь. И нестерпимо хочется спать.
Кажется, что след впереди раздваивается, течет, течет, расслаивается на ходу. Словно в теплых волнах. Едешь и покачиваешься, покачиваешься. А на ласковых волнах сияют солнечные арабески, вдали белеют парусники. Ни ветерка. Тишина. Как хорошо, покойно, безмятежно… Чей-то голос чуть слышен. Что-то знакомое . Голос такой знакомый, такой родной, это же… Да, это же доча моя поёт! Ах, ты! Что там за слова?
«Радоваться жизни самой!
Радоваться вместе с тобой!
Я не разучусь, если только рядом
Рядом будешь ты!...»
Ах, ты, голубка моя, Ланочка моя, доченька! Где ты сейчас? Где прячешься, пятилетняя моя принцесса? А она всё смеётся и поёт. Ну-ка, выходи! Я улыбаюсь и начинаю искать. Может, под столом? Справа? Слева? Я тянусь руками и… дотрагиваюсь до Дениса. Это был сон. Просто сон. Глаза Дениса закрыты, голова мерно покачивается.
Мы едем в вездеходе. Едем под гору. Всё быстрее и быстрее. А водитель спит. И я спал. Куда? Куда мы едем?!! Там, впереди огромный овраг! Овраг! Овраг!!! Денис! Не спи!
Он открывает глаза. И тормозит. И тормозит… Мы спасены.
Девочка моя, доченька, кровиночка моя! Как же ты догадалась? Как? Как смогла прийти во сне и спеть самое главное? Именно то, что папе нужно сейчас: «Радоваться жизни самой! Радоваться вместе с тобой!» Ты ждёшь меня, маленькое моё солнышко. Ты не разучишься радоваться, папа тебе обещает. Я обязательно вернусь, доченька. Я же не хочу, чтобы ты разучилась радоваться, кроха моя родная…
- Денис!
- А!
- У тебя дети есть?
- Есть! У меня уже и внуки есть! Трое пацанов!
- Ты их любишь, Денис?
- Не-а! Не люблю! Я их а-ба-жа-ю! Ты что спрашиваешь? Это же внуки мои – бессмертие моё! Понимаешь?
Я смотрю, как он усиленно трёт глаза грязной от тосола и соляры ладонью, пытается закурить и не может… А мы – едем. Едем.
- Денис! Ты умеешь петь?
- Нет.
- Тогда пой!
- Так я же не умею!
- Всё равно! Главное – пой!
И мы поём, поём всю дорогу, Ланочка. Глупые, смешные дядьки песню поют. Ночью. Далеко-далеко. Среди снегов. В гремящем железном вездеходе. Всю мелодию переврали. « Ра-до-вать-ся жиз-ни са-моооой! Ра-до-вать-ся вмес-те с та-боооой!!!»…
Мы обязательно вернемся.…Слышите?! Вы слышите нашу песню?
МАРУСЬКА
Занесло меня как-то декабрьской ночной метелью в старенькую гостиницу в маленьком тундровом поселке. Гостиница без особых удобств – всё в коридоре, общее. Обшарпанное. Заслуженное. В советские ещё времена отстроенное. Типовое – для колхозников, раньше такое в каждом городе возле рынка было, и везде одинаково называлось – «Колос» почему-то.
Но выбирать было не из чего. Возвращался я из тундры, после многочасовой изнурительной тряски в попутном «Урале» среди бесконечных безлюдных снегов. Очень хотелось спать, вытянув ноги горизонтально. Что я и сделал через пару минут после того, как заселился в комнату.
Просыпаюсь утром от резких нечеловеческих вскриков в коридоре. Что такое? Выглянул. Никого. Опять вскрик. Заметил, что доносится он из помещения напротив чуть наискосок. Перед ним вывеска на стене: «Кафе «Мечта». В такой глуши – и целое кафе! Ну, конечно. – мечта и есть. С утра особенно. Умылся и пошел в это самое «кафе». Захожу. И кто тут кричал с утра?
Перед ближайшим столом стоит на стуле и, раскачиваясь, держится за его спинку обеими мохнатыми руками обыкновенная мартышка. То есть, натурально – обезьяна. И не где-нибудь там, в джунглях, а здесь, в дикой тундре! А мартышка, оказывается, прибежала требовать с поварихи законного завтрака. И меня вперед себя пропускать, между прочим, не намерена!
Да, я-то особо и не возражал. Забавное существо. Повариха ( она же официант, она же вахтерша, она же и швейцар-вышибала) рассказала короткую историю об этой любительнице утренних завтраков в кафе.
Приезжали недели две назад в их поселок какие-то киношники молодые. Вероятно, зимнюю природу снимать. Что тут снимешь полярной ночью-то? С ними и эта обезьянка была. Зачем взяли её в такие холода – совсем непонятно. Чтоб не скучно было, наверное. Пропьянствовали пару дней и уехали. А животное некормленое, естественно, на улицу сбежало. Никто из парней о ней с похмелья и не вспомнил.
Вскоре нашли Марусю (так её здесь сходу «окрестили») два пацана-школьника из дома напротив. Нашли и сюда принесли. К кормежке ближе – в «кафе». Оказывается, сидела несчастная дрожащая Маруся на заборе возле помойки, облаиваемая всеми местными собаками. Видимо, пыталась поживиться на помойке, да не успела. Она ведь для северных собак кто? Дичь. Экзотическая, конечно, но – только дичь, не более того.
Пожалели люди обезьянку, пригрели, выходили от стресса, прикормили, а дальше как быть – никто не знает. Но умереть не дадут. Это я точно знаю. Не такой у нас народ на севере, чтобы живой душе не помочь. Спасибо, люди добрые, за ваше сердце. Фильмов они снимать не умеют, конечно, но зато и в беде никого не бросают. Проверено, правда, Маруська?
“ГОСПОДИ, ЕВПРОСИНЬЯ…”
Звали её Евпросиньей. То ли родители были не шибко грамотными, то ли что-то иное имели в виду, ну, в общем, так она и выросла. Мечтательная. Навыдумывает сама про себя невесть что и ходит, и ходит с этим вокруг да около, а сказать ничего не может, только улыбается всем подряд..
Отправляли её в школу сначала, потом в институт, такой, где не учатся, а других людей изучают, потому что в школу она всё равно бестолку ходила. Нет, в том-то и дело, что глупой её признать было нельзя, но и научить ничему невозможно. Она всё заранее знала, на всё имела свои особые понятия. Просят её, к примеру, книжку почитать. Она не отказывается. Улыбнется в ответ, закроет глаза и читает, и читает с закрытыми глазами на непонятном языке что-то мудрёное. У педагогов до истерики доходило. А ей хоть бы что: стоит, улыбается.
Ну, привели её в институт, напичкали химией, электродов навтыкали, собрались показания снимать, а она спит. Не добудишься. Проспалась - опять улыбается. Стали на неё специально кричать, чтобы больше никому не улыбалась. А она глаза закрыла и улыбается никому. Ну, что с ней делать?.. Домой отпустили не солоно хлебавши.
И потянулся к ней народ разный: убогие, нервные, сирые, нищие, богатые, блатные, верующие, безбожные, старые и малые, наивные и всякие хитрющие да наглющие… И что уж там с ними происходило, никто не сказывал. Не потому, что люди так умеют тайны хранить, а потому что никто достоверно ничего не помнил: как через порог к Евпросинье ступят, так и отшибает у них всю мирскую память до самых кишок. Говорила ли она с ними о чем, творила ли чего – неведомо. Только вся их жизнь после той встречи в корне менялась: не оттого, что все их прежние желания вдруг начинали исполняться или все хворобы телесные исчезали, нет.
Просто сам народ другим становился. Чище. Улыбчивее. Совестливее. На жизнь никто больше не жаловался, ни себя, ни ближних, ни Бога не проклинал… И само собой почему-то начинала вокруг люда того, чудодейницу благокозненную посетившего, вся грязь мирская исчезать. Многие говорят: дышать стало легче, воздух иным сделался.
А когда наступал для кого-то из паломников евпросиньиных час его последний, вдруг словно открывалось взгляду его нечто великое и тайное, похожее на её странную кроткую улыбку. И вспоминал он о чем-то, и шептал, затихая: «Господи! Евпросинья…»
ДУРАЧОК
Жил в одной деревне свой дурачок. Вся деревня им гордилась, потому что теперь не как в старые времена, теперь дурачков в деревнях мало. На всю округу такой дурачок был один. Многие приходили из неблизких даже мест просто так на дурачка посмотреть.
А он как заметит, что его смотреть идут, тут же приосанится весь, рубаху поправит, ремешок подтянет, на голову свежий дурацкий колпак с блестящими бубенчиками надевает: милости просим! А подойдут: он уже приплясывает от удовольствия и поёт о чем-то непонятном своим дурацким голосом. И все довольны были, потешались над дурачком от души. А как потешатся, семечки погрызут, пощелкают, так и домой возвращаются.
И дурачку хорошо жилось, все его жалели, угощали леденцами-монпасье. Дурачок слово это выговаривать не умел, а сласти страсть как любил. Ходит за кем-нибудь и канючит одно и то же: «Дай мампасе, дай мампасе, дай-дай-дай». Пока не дашь – не отстанет. Вот все и давали, что ж поделаешь, если жизнь такая.
Детишек дурачок никогда не обижал. Бывало, бегают они за ним гурьбой, кто за штаны дёргает, кто пальчиком ему грозит, и все хором кричат: «Дурачок! Дурачок!» А он в ответ: то козликом блеет, то подпрыгивает, то рожицы корчит смешные и… это… язык высовывает изо рта и крутит им по-смешному так, по-глупому. Что с него возьмёшь, если он и вправду дурачок?!
Много лет так прошло. Стареньким дурачок сделался, уже не прыгает, как раньше, и поет-похрипывает, и забываться начал: идет, идет по дороге и вдруг к забору или ограде свернет и спать укладывается калачиком. Ладно бы только летом, а то и зимой случалось, совсем замерзнуть мог, пригляд-то за ним не тот стал. Ранешние-то бабки зорко следили за дурачком, а нынешние за внуками-то не шибко смотрят, а тут чужой глупый человек. Обветшал дурачок и в одёжке тоже. И кормежка не та стала.
И поселился в деревне добрый деловой человек, так он про себя сказал, вот ему и поверили. Дом крепкий построил. Саженцев яблоневых навёз откуда-то, деревенских на работу нанимать начал, платил хотя и не шибко, всё обмишулить норовил, но раньше-то и того не было, а тут вот – пожалуйста.
Дурачок тем временем совсем сдал, усох и вовсе не скачет уже козликом, и бубенчиками не звенит, и видит плоховато, всё на завалинках тулится вечно и дремлет, ну, ещё кряхтит иногда.
Вырос яблоневый сад, прибыток давать стал хозяину. Хорошие яблочки, наливные. Людям хозяин не очень доверял, завел собак цепных яблони свои сторожить, днем на цепи, а на ночь ограду закрывал и гулять их отпускал по саду. И собачкам хорошо, и сад в целости. Всё бы ничего. Только детворе разве втолкуешь: им куда нельзя лазить – там мёдом и намазано.
Сговорилась ребячья ватага в саду ночью яблок наворовать. У самих ведь яблони есть, а для них вот - слаще чужих , запретных в целом свете не найти. Ну, и полезли через ограду! А собаки злющие - тут как тут! Кидаются на ребятню бестолковую. Крику детского, лаю собачьего – до небес среди ночи-то. Далеко слыхать. Хозяин в окошечко выглянул, а собачек убрать не шибко торопится, хочет, чтоб его кобели страху нагнали на воров. Ватага храбрая поразбежалась, а двоим детишкам не повезло, окружили их псы, вот-вот рвать начнут.
И вдруг наш дурачок седенький объявился! Видно дремал неподалёку. Как кинулся он на собак, как начал их от детей отгонять, откуда только силы у старого взялись! Лает на собак, дразнится, кулачками им грозит. Успели ребятишки убежать, только дурачку… не повезло ему, сильно не повезло. Шибко собачки злыми оказались…Пока люди соседские понабежали, пока хозяин псов своих отогнал…А поздно уже. Не стало дурачка.
Вот и прикинь теперь: всю жизнь ведь он для всех дурак дураком был, а какое сердце нежное и отважное хранил в себе. Какая любовь в нем была к ребятишкам маленьким… Никто о том и не догадывался …
ЛАПШИН
Этой ночью снился мне странный сон… Огромные-преогромные врата посреди неба. Резные, вроде как из наиценнейших пород деревьев: и черного, и красного, и коричневого, и белого, и желтого – всех цветов и оттенков, какие только бывают. Резьба искусная, тонкая, всё до самых мелких деталей разглядеть можно: тут и виноградные лозы с гроздьями, и львы рычащие, и медведи, и зайчики, и птички поют, и леса широкие, и реки текучие, и горы высокие, дальние, серебристые… Стал я вглядываться: а оно всё живое и есть! Шевелится, дышит, ветрами шумит…
А перед вратами теми облака белоснежные клубятся, и выглядывают из них отовсюду, как из кустов, малыши-ангелочки. Видно, что много-много их там. Выглянут и снова прячутся.
- Да, что ж это делается, куда вы поразлетелись, поразбежались-то опять, а?! Ну-ка, быстро сюда! Эй, малышня! Хватит копошиться, в кошки-мышки играть, а то я сейчас уже рассержусь!
Громыхая зычным голосом, прохаживается вдоль врат насупленный здоровенный дядька с широкой стриженой бородой и зорко посматривает на ребятню. Раз! Ухватил одного, который зазевался, приоткрыл врата и подбросил его легонько туда. И полетел малыш, ревя и посверкивая крылышками, полетел на землю, в новую свою жизнь…
Чей же это голос был? Знакомый же, а вот спросонья не разберу никак.
- Ах, вы курвы такие! И как это вам на ум такое взбрело! Уволю! Завтра же заявление на стол и вон из роддома к… матери! Кольца, серьги нацепили, косметики килограмм на рожи свои бесстыжие! Это ж родильное отделение, а не бордель! Совсем ума нет!!! Какие вы медработницы?! Бабье натуральное! В родильном отделении всё должно быть стерильно! … вашу мать! Вам же русским языком сказано было!
Разъярённый главврач Лапшин выпроваживает из родильного двух дамочек в халатах. Обе в слезах. Новенькие. А ведь действительно говорил он им обо всём при приеме, предупреждал, но дамы видимо решили, что указания местного начальства можно корректировать по своему усмотрению. Ошибочка вышла. У Лапшина с этим строго. Не порезвишься.
Вот он большой, как самовар, стоит со стаканом горячего чая перед окном в своем кабинете и смачно ругается уже по другому поводу. Лапшин – в матерщине мастер уникальнейший. Как закатит «соловьиную руладу» - залюбуешься разнообразием могучего русского языка. Сколько же в нём нюансов и коленцев неведомых кроется!
Мат я как бы пропускаю, но в остальном смысл произносимого примерно таков:
- Вот же какие девчонки нехорошие, нехорошие, совсем очень нехорошие! Это ж надо! Я их только что в туалете поймал курящими, нехорошие они такие, и выпроводил на нехорошо! Их, нехороших, сюда на сохранение привезли, обеим семнадцати нет, вместо мозгов одно нехорошее, а они, глянь, курят, стоят за уличными дверями! Нехорошо! Нехорошо, нехорошо! Попростужаются же, нехорошие такие девочки!
Какие из них будущие матери? Как они детей растить будут? У обеих на локтях синё, поистыкано уже с такого возраста, да и по глазам нехорошим видно, чем занимались.
Вот эта, нехорошая такая, отказную хочет написать на младенчика своего. Ещё не родила, а уже отказывается, ах, какая же она нехорошая матушка!
Девушки в махровых халатах с большими выпирающими животами тем временем накурились, намерзлись на осеннем ветру у порога роддома и, разговаривая друг с другом, вальяжно зашли обратно. Им-то не слышно…
В роддоме номер четыре обычного сибирского города, в котором служил врачебную службу главврач Лапшин, пусть было также бедно, как и везде у бюджетников, но, по крайней мере, чисто и ответственно по отношению к роженицам и малышам.
Здесь невозможны были ситуации, чтобы женщину в предродовой оставили одну, чтобы кому-то сделали кесарево сечение и забыли убрать послед, чтобы шов на матке нечаянно подшили к тканям мочевого пузыря, чтобы кого-то случайно заразили лишаем или чем-то ещё, чтобы родившую вывезли в коридор и оставили там на полдня зимой под открытым окном, чтобы кормящим матерям давали гороховый суп или салат с огурцами, чтобы посетители проходили прямо в палаты в верхней одежде и грязной уличной обуви…
Вроде бы так и должно быть, но если честно, без вранья: всегда ли и везде ли у нас по жизни есть то, что должно быть?
Да, Лапшин матерился, да, устраивал жуткие разносы персоналу, если находил за что. Да, в райздраве он вырывал «свое» для роддома, за каждую бюджетную строку боролся до последнего, и потому всегда был «неудобным» для любого начальства. Начальство его, естественно, не любило, но, хотя придраться, чтобы уволить, у нас можно и к забору, Лапшина не увольняли, потому что охочих на его место почему-то всякий раз не находилось. А ещё потому, наверное, что у роддома Лапшина были самые низкие показатели детской смертности и заболеваемости во всем регионе.
Лапшин любил порядок на своём «корабле». Однажды, по какой-то сантехнической причине поздно вечером сломался душ. Ну, как в роддоме без душа? И работники районного ЖКХ, попытавшиеся сопротивляться отговорками про то, что «давайте, утром разберемся», познали на своей шкуре смысл выражения «вальпургиева ночь». Слово за слово и - Лапшин учинил им драку. В самом прямом смысле. С приездом милиции и прочими разборками. Тут уж все думали, что его уволят…
И случилось-таки два чуда. Первое: к трем часам ночи душ работал как часы. Второе: Лапшина оштрафовали, лишили премий, дали строгий выговор, сделали наипоследнейшее предупреждение, но главное… всё-таки оставили на работе.
А вот он коллег щадил не всегда. Раз довелось ему услышать в операционной, как молодой ассистент смачно называет кричащего, только что родившегося красного младенца кусочком мяса. Через два часа мрачный, как осенняя туча, Лапшин в своем кабинете нарочито вежливо предложил юноше написать заявление об увольнении по собственному желанию. Никакие извинения приняты не были.
- Молодой человек, нам с Вами не по пути, у нас тут есть только люди. Большие и маленькие. А мясо ищите, юноша, в мясных лавках. Мы не сработаемся. Прощайте…
У главврача, который кроме всего прочего еще и сам частенько принимает роды и делает операции, свободного времени не бывает. Но если каким-то чудом оно возникало, то помимо общения с семьей, где его с радостью ждали жена, дочка и маленький внучок, любил Лапшин подремать с удочкой где-нибудь на озерке или речке, коих в сибирских краях превеликое множество.
Ну, и выпить дома, как всякий русский, он мог, конечно. Иногда. И закусить, естественно. И неплохо закусить, поскольку и жена, и дочка готовили отменно. С годами, к сожалению, стал одолевать лишний вес. Перешел на диету. Шутил, что вместо ожидаемого похудания живота первым похудело то, что поправилось последним - лицо. Из спиртного в кабинетном сейфе всегда имелся хороший коньячок. Нет-нет, сам Лапшин на работе никогда не употреблял, исключительно для гостей...
Никто ни разу не видел его плачущим. Лишь однажды, после многочасовой борьбы за жизнь новорожденного, когда врачам пришлось всё-таки отступить, из операционной громыхая матами на всю больницу, вышел в коридор усталый Лапшин с еще неснятой повязкой на лице. Он кричал и грозил неизвестно кому, потрясая немытой окровавленной перчаткой… а глаза его над повязкой как-то странно влажно блестели и такая неизбывная боль в них была, словно ушел из жизни не маленький безымянный чужой человечек, а кто-то очень родной и близкий.
Что могло стать последней истинной причиной его ухода – так и осталось неизвестным, может быть, вся эта дёрганная, взбалмошная, какая-то неправильная жизнь, но в пятьдесят три года сердце Лапшина остановилось…
Прощание с доктором Лапшиным проходило в огромном зале местного Дворца культуры при громадном стечении народа. Пол возле покойного был покрыт алыми цветами вровень с гробом, в котором лежал вроде он, а вроде уже и не он, черты лица его заострились, и исчезло с них то, что делало его знакомым громыхающим Лапшиным.
Более же всего поражало воображение количество детей, пришедших на прощание со своим первым в жизни Главным Врачом. Их были многие и многие тысячи, их невозможно было сосчитать и даже увидеть всех сразу… Кого-то вели за ручку, кого-то везли в колясках, но были и те, кого просто несли на руках…
- Мама, а кто это такой там лежит?
- Дяденька Лапшин, сынок.
- А зачем мы здесь, мам? Тут так тесно, столько народу…
- Сейчас пойдём, сынок. Попрощаемся с доктором и пойдем, потерпи.
- А он что: уезжает куда-то?
- Да, сына, уезжает…
- И куда? В Африку?
- Дальше, сынок, далеко-далеко, там его ждёт много-много детишек, которым он должен помочь. Он уходит для того, чтобы они появились на свет… и пришли к нам…
ФУРАЖКА
В пронзительно синем небе гуляет радостное чириканье невидимых воробьёв. На широкой площади возле танка-памятника очередной ежегодный митинг по случаю Дня Победы. Возбужденно суетятся телевизионщики, невдалеке играет бравурная подобающая такому случаю музыка. Гремят литавры, сверкают на солнце трубы.
Микрофон, как всегда, в самый неподходящий момент «фонит» до рези в ушах. Местный холёный депутат недовольно морщится: «Ну, сделайте немедленно что-нибудь с этим безобразием». За спинами взрослых бегают друг за другом дети с шариками и флажками. Бегают, балуются, визжат, ни на что не обращают внимания. Даже на депутата: дети есть дети…
Отзвучали речи с временной трибуны, собранной по случаю праздника возле танка. Какие-то люди с дежурными повязками на рукавах деловито формируют людей в колонну для шествия к центру города. Всё как всегда. Впереди реденькая группа ветеранов, следом важные лица города… ну, и все остальные за ними. Группа офицеров докурила в сторонке и, оживлённо беседуя, пристроилась сбоку к колонне. Маленькая девочка плаксиво требует мороженого. Молодая женщина отчитывает её. Затем сдаётся, и они устремляются к лотку с мороженым. Потом - догоняют движущуюся людскую массу.
И вот колонна по широкой улице приближается к центру. Девочка давно доела мороженое и теперь, удерживаемая материнской рукой, вертит головой, пытаясь куда-нибудь ускользнуть, потому как ей скучно.
«Мам! Ну, мам!! Смотри: фуражка! Фуражка!!!» - резко и звонко закричала девочка, тыча сразу всеми пальцами свободной руки куда-то вверх. Все стоявшие рядом невольно задрали головы.
Действительно, впереди на балконе третьего этажа жилого здания, мимо которого собиралась пройти колонна, стояла девушка лет шестнадцати. В вытянутой вперёд и вверх руке она держала обыкновенную солдатскую фуражку. Рядом с ней находилась женщина в черной косынке, по-видимому, мать. Женщина эта держала лицом к колонне большую фотографию с траурной черной ленточкой в уголке. С фотографии на всю улицу улыбался молоденький ушастый парнишка в гимнастерке. Обе женщины, молча, не шелохнувшись, смотрели на приближающееся шествие.
Ветераны, находившиеся во главе колонны, вдруг, сами того не осознавая, остановились напротив балкона. Следом за ними встала и вся колонна. Офицеры, глядя наверх, один за другим потянулись к козырькам своих фуражек. Словно осеклась, смолкла бравурная музыка.
Наступившую заминку оборвала та же капризная девочка: «Мам! Ну, мам! А чё все стоят?! Ну, пошли, мам!»
- Да, тихо вы! Слышите! Тихо! – послышался в ответ чей-то негромкий, прерывающийся от слез, голос.
Суетливые люди с нарукавными повязками, очнувшись, ринулись к стареньким ветеранам. Начальствующие недовольно поморщившись закивали на свои дорогущие деловые наручные часы… И всё двинулось дальше.
А позади удаляющейся колонны под тем же чистым пронзительно синим небом продолжали стоять на своём балконе юная девушка с фуражкой в руке и взрослая женщина с большой фотографией стриженого улыбающегося паренька.
НАСТЯ
Не так давно мама рассказала мне историю, которую она слышала от своего отца, моего деда Хасяна (в деревне его звали дедом Василием). Я уже писал о нем и потому добавлю только, что после ранения в его третьей по счету войне ( до того он прошел всю гражданскую и финскую) его окончательно списали в трудармию. До самого конца войны деда дома не было, он работал на строительстве оборонных объектов. Вместе с ним был там товарищ, с которым он сдружился за время работы. Звали его Андреем. Тоже после ранения, но моложе деда.
У Андрея случилось большое горе. Ему сообщили, что во время бомбёжки его дом сгорел дотла, а вся семья погибла. И жена, и дети. И остался он один, без родных. В те годы такое было, увы, не редкостью. Вот и у путевой обходчицы Ольги схожее горе. На мужа пришла похоронка, а ребенка у них так и не было, не успели… Иногда схожее горе сближает людей. Особенно, когда они остаются совершенно одни.
Так незаметно Ольга и Андрей сошлись и стали жить вместе. Прошло какое-то время, и на железнодорожную станцию прибыл поезд с детьми-сиротами, собранными из разных мест. Время было очень тяжелое. По каким-то причинам поезд застрял, а кормить детей практически стало нечем. И власти начали обращаться к местным жителям с предложением, чтобы кто может взять к себе хотя бы по ребенку – сделали это.
Ольга, посоветовавшись с Андреем, решила забрать одного ребенка к ним. Она хотела девочку. Пересмотрела всех детей и выбрала ту, которая почему-то запала ей на душу – маленькую Настю. Но Настя была не одна, у неё был младший братик, Ванечка. Девочка смотрела большими умоляющими глазами на тётю Олю и держала за ручку братика. Она сказала, что без него не пойдёт никуда. Но женщина не посмела нарушить уговор с Андреем. Вечером она сообщила ему обо всём. Андрей ответил, что ладно одного, но двоих ребятишек им однозначно не прокормить. Придется искать другую девочку.
Однако сколько Ольга ни ходила к сиротам, ни к кому другому у неё душа не лежала так, как к Насте. А зачем брать в семью - если не по душе? И вот однажды она решилась: будь что будет, но она заберет обоих, не станет их разлучать. И забрала. Дома к вечеру она велела детям залезть на печку и сидеть за занавеской пока не переговорит с Андреем.
Наконец, пришел уставший голодный Андрей. Ольга решила, что сначала накормит мужа, а уж потом обо всём расскажет. Однако он уже заметил странное шевеление на печке за занавеской, только не успел сделать и шага, как оттуда с криком бросились ему навстречу худенькая большеглазая девочка и её громко плачущий братик:
- Папа! Папочка! Родной! Миленький! Ты нашел нас! Родненький наш!..
Андрей, словно пораженный громом, стоял посреди избы, обняв детей до того крепко сцепившимися руками, что разжать их не удавалось ещё несколько часов. Это действительно были его родные дети…
НАФИСЯ И ЯХЬЯ
Была у моей бабушки старшая сестра Нафися. Разница в возрасте у них такая, что в ту пору, о которой речь пойдёт, моей бабушки ещё и впомине не было. Жила Нафися в доме родителей своих в старинной татарской деревне Шумалак, росла красавицей: косы густые до пят, брови тонкие, как тетива натянутого лука, глаза крупные, выразительные, загляденье. И вот исполнилось ей пятнадцать лет: для татарской деревни – самый невестин возраст.
А тут как раз к тому времени поселилась в Шумалаке большая крестьянская семья, из Турции переехали. И в семье той – аж, девять родных братьев! Посватался к Нафисе старший брат. Выдали её замуж. Пришла невестка в новую семью, всем по душе пришлась: и свекрови, и свекру, и золовкам, и восьми деверям. Да, и как иначе: и внимательная ко всем, и хозяйственная, и работящая, и улыбчивая, и скромница.
А когда увидел её впервые младший брат её мужа, второй по старшинству, Яхья, так и оборвалось у парня сердце: «»Ах, какая же красавица брату досталась! Вот ведь как повезло! Как жаль, что не мне…»
Но что теперь поделаешь? Знать, судьба такая. Вздохнул Яхья, опустил глаза и стал жить дальше. Только мимо Нафиси старался не проходить лишний раз и не смотреть на неё даже издали. Зачем сердце тревожить? Пусть брат будет с ней счастлив и спокоен.
В семье Нафиси уже появился первенец, сын, когда случилось большое несчастье: её муж сильно простудился, долго болел и, к несчастью, умер. Не стало в молодой семье кормильца. Айнетдин, отец Нафиси, пришёл к сватьям и говорит:
- Семья у вас большая, малых детишек много, всех кормить, всех на ноги поднимать надо… Трудно вам будет ещё и молодой вдове с ребенком помогать. А у нас семья небольшая, малых детушек и вовсе нет. Спасибо вам за ласку и заботу о Нафисе. Заберу я, наверное, дочку и внука к себе.
Отвечают мужнины родители Айнетдину:
- Это мы вас благодарить должны за то, что такую дочь вырастили, воспитали! С тех пор, как вошла она в наш дом, в нём словно светлее стало. Родной нам стала Нафися. Не отпустим мы её! Она теперь – член нашей семьи! По древнему восточному обычаю: если чья-то жена становится вдовой, то на ней обязан жениться брат покойного. Жениться и заботиться о ней и её детях. Поглядите, сколько у нас сыновей!
Переглянулись со своими родителями восемь братьев. Забилось сердце Яхьи сильно-сильно: вот-вот от волнения из груди выскочит…
Так они и поженились. Оказывается, и Нафися к Яхье давно уже была неравнодушна, только виду не показывала. Первый муж был старше её, а с Яхьёй они были ровесниками, понимали и чувствовали друг друга с полуслова.
Прожили Яхья и Нафися жизнь долгую и всегда, до самой старости, до последнего своего дня, трогательно заботились друг о друге. Бывало, достанется Яхье яблочко: он к жене идёт, половинку ей отдаст обязательно. А найдётся у Нафиси кусочек хлебушка: она бежит, зовёт, ищет Яхью, вдруг муж проголодался?
Им было уже под сто лет, а спать они вместе ложились, согревали друг друга. Обнимутся, бывало, старенькие, как голубки, и спят. Дожили Нафися и Яхья на свете белом до ста двух лет и покинули Шумалак в один год…
Люди спрашивали иногда бабушку Нафису и дедушку Яхью: что же вас до сей поры рядом держит? Что продлевает вам жизнь?
А они переглянутся между собой, улыбнутся друг другу и отвечают:
- Любовь…
|