Стихотворения Сергея Подгорнова
* * *
Лето теплокожею листвой
хорошо шумит над головой.
Дальняя внизу течет река
и над ней проносятся стрекозы.
Ветер улетает в облака,
тихо перекатывает грозы.
Этот рокот, гаснущий вдали,
и деревья за спиной рядами,
даже воздух с запахом земли –
все полно волненьем ожиданья.
Словно кто-то помнить не забыл,
что на свете есть земля и солнце.
Как когда-то в детстве:
- Жил да был…
И сейчас все главное начнется.
* * *
Тот пригород…
Да был ли он такой
иль это память в радужных разводах?
Там, возле грядок стоя, день-деньской
подсолнухи дремали в огородах.
В сетях добычу ждали пауки.
Жара – пекла.
И, позабыв про драки
и высунув сухие языки,
в тень уходили вялые собаки.
И, потесняя серые чащобы
домишек старых – сплошь труха и ржа, -
уже вставали гордо небоскребы
в четыре полновесных этажа.
Но – то петух за курицей припустит,
то чушки вдруг в сарае завизжат…
Да пусть – решил я – это захолустье
старухи на крылечках сторожат!
И мать в дорогу проводила с плачем…
А дальше было просто и легко:
я раза два обжегся на горячем
и на губах обсохло молоко.
Камень
У трех дорог, избитых каблуками,
измятых грузной тяжестью колес,
осколок ледников далеких – камень
стоит, наполовину в землю врос.
А вдоль дорог пшеница колосится
и шелестит, обильна и светла.
На камне том сидит большая птица,
сидит и чистит черные крыла.
Махну рукой – она взлетит над полем,
крылом неслышно чиркнет по лучу –
и вздрогну вдруг от холода и боли…
Она молчит и ждет.
И я молчу.
* * *
Холодный свет дотронулся несмело
до губ припухших и горячих плеч.
Уже свекровь на кухне загремела,
лучинами растапливая печь.
Уже к столу прицельно потянулись,
слегка бодрясь, помятые сваты…
И шторы колыхнулись, распахнулись.
Ты вышла. На пороге встала ты.
И мать смотрела молча и дивилась,
не узнавая собственную дочь, -
в глазах твоих качалась и клубилась,
и затихала, остывая, ночь.
И никому о ней ты не расскажешь,
и вся она останется в былом.
Но ты ее, счастливую, завяжешь
живым и дорогим тебе узлом.
Картошка
Вот здесь, за домом, для картошки место,
вскопал три сотки и сажу сюда.
С утра не жарко, ясен день воскресный,
лишь подточу лопату и – айда!
Ложись, картошка, исчезай с концами,
пуская корни, становись золой,
где токи между мертвыми жильцами
из края в край гуляют под землей.
Их – Вавилон! Пусть хода нет обратно
тем, кто лежит, и растворился в ней,
но шепот их, чуть слышный и невнятный
столетия струится меж корней…
Я зуб даю – за то, что, несомненно,
однажды – пусть на миг, на полчаса
ростки твои, как чуткие антенны,
родных моих уловят голоса.
И если так, то обо мне там, в грядке,
не говори: валяю дурака,
а передай, что, в общем, все в порядке,
что, в общем, поживу еще пока.
По Кирпичной
По нашей улочке кривой
с тряпичной сумкою в руке
не прошвырнусь, как сам не свой,
с продуктами и налегке.
И вдоль заборов и оград
на кочках, в ямках, там и тут
я, точно в детстве, видеть рад,
как одуванчики цветут.
Пасется у столба овца,
прилеплено: «Куплю...» на клей.
И лаца-дрица-гоп-цаца
из обогнавших «жигулей».
А если вечер вниз падет,
и в телевизоры народ
глазами в удивленье хлоп:
какой в Испании сугроб
в середке мая намело –
мне до сугроба нет делов.
И что там с газом – тоже нет,
и что там с Грузией…
Весь бред –
он дальше: за Восьмой горой,
Стеклоплощадкою сырой,
за нефтебазою с охраной
с шевронами на рукаве.
А здесь про это слышать странно,
здесь звезды высыпают рано,
и к ним здесь ближе, чем к Москве.
Тот день
30 января 1956 года
(У Пастернака)
…Все, что я помню, - день ледяной,
голос, звучащий на грани рыданий,
рой оправданий, преданий, страданий,
день, меня смявший и сделавший мной.
Лев Лосев
Нет, я не помню тот день – ну еще б!
Может быть, вьюга скакала по крышам,
может быть, кто-то оделся и вышел
и завалился по пьяни в сугроб.
И пока снегом его занесло,
и пока он превращался в ледышку,
и пока ангелов хор не услышал –
может, и помнил про это число.
А, может, лишь руки себе отморозил,
и кто-то тер об них тающий снег…
У Пастернака сидел человек,
правда, еще без фамилии «Лосев».
Это не то, что какой-нибудь знак.
Рядом всегда и бутылка, и книга –
мечется в пьяном бреду забулдыга,
и о высоком твердит Пастернак.
Вьюга бросается в окна жилья…
А из живой тесноватой пещерки
в руки подставленные акушерки
выдрался в этот день маленький я.
Все впереди, еще все впереди,
все мои радости и тревоги,
все мои разные тропки-дороги…
Мама меня прижимает к груди.
В начале сентября
Я слышал: вновь оплакали Россию
и, сопли растирая по мордам,
пошли толпою квасить от бессилья…
Сочувствую я этим господам.
От их стенаний, от слезы горячей –
слезы почти ребенка! – день, что ночь.
И пусть поплачут. Пусть они поплачут.
Как ни крути, а горю не помочь.
…А тут картошка подоспела к сроку,
и урожай предвидится хорош!
Айда, жена, а то, темнея боком,
за школой туча скапливает дождь.
Ботву – долой, берем царапки в руки,
и клубни в ведра:
дон-дон-дон-дон-дон!
Из огородов слышится в округе
веселый повторяющийся звон.
Денек, что надо: сухо и не жарко…
Когда народ копается в земле,
а уголь к холодам готов в углярках –
перезимуем сыты и в тепле.
В стране пока что скорби и разрухи
как и всегда. Во всех ее веках
есть женщины в селеньях, есть и шлюхи,
и кто-то угорает в кабаках,
и мертво встал заводик обреченный,
и честность здесь пока что не в цене…
Но счастье снится пацану с девчонкой
не где-нибудь, а в этой вот стране,
в стране, моримой голодом и битой,
где можно быть и в славе, и в говне,
где большинство делишек шито-крыто;
и все-таки – в единственной стране,
в стране с ее теплом, ее покоем,
в который глянешь и – заворожит.
И что бы нам ни каркали такое –
мы будем жить.
Мэр
Тот опыт – он не каждому знаком,
когда до боли спину прогибая,
на шаг вперед, два шага отступая,
по жизни ты идешь не прямиком.
Над тощей городской казною, тих,
сидел и планы строил мэр угрюмый:
«Не зря ведь кто-то почести придумал –
попробовать словить кого на них?
Вот есть министр, и деньги есть при нем,
и хапнуть рад, и тает перед лестью.
А то, что вор, так это даже к месту –
от вора мы, быть может, отщипнем.
На днях он приезжает… Шансов нет
почти, но все же мнением единым
мы изберем Почетным гражданином
и в сквере поместим его портрет.
А чтобы он, как чирей на носу,
один там не торчал, поступим просто –
мы пристегнем в компанию к прохвосту
газетчика, редактора-лису…»
Минула пара лет. Министра-вора
изгнали. И в Почетных не висит.
А дом высотный, деньги на который
он дал, давно построенный стоит.
Рыкунов
На Рейнеке, уютном островке,
лежало лето в красоте и блеске,
у пирса появлялись мэрээски.
И сферы, оставляя след в песке,
шли вместе с тралом. Я их с вертолета
нащелкивал на фотоаппарат.
В те дни я равно молод был и рад,
что у меня отличная работа.
Всем заправлял на Базе Рыкунов –
по тралам спец и кандидат научный,
мой шеф и человек веселый, штучный,
и победитель каменных слонов.
Почти как кинофильмовский чудак,
он был умен, немножечко рассеян, -
и дураков, и всяких фарисеев
разыгрывал порою просто так…
Года мелькнули так, что только свист.
Моря – вдали, и острова не светят.
Я вдруг вчера наткнулся в интернете
на то, что пишет бойкий журналист:
«На Рейнеке – народец еще тот.
Вот Рыкунов, провидец, гвоздь сезона –
Китай предупредил через шпиона
(шпион консервы в лавке продает),
что скоро ожидается раскол
от острова и дальше, до Байкала,
что будут жертвы и, причем, немало,
а после все покроется песком.
- Когда? – спросил. – Скажите мне число!
А он так остро посмотрел и впарил:
- Спасет нас только выживший Гагарин,
похищенный когда-то НЛО.
Пока же он в космическом обозе
работает за совесть, не за страх –
в далеких обезвоженных мирах
в сигаре преогромной воду возит…»
На острове, сверкающем, как медь,
живут в ладу мечтатели, пьянчуги.
Как далеко от вас я нынче, други, -
взглянуть бы…
А на рожу журналюги
я не хотел бы даже и смотреть.
|