Сергей Кузнечихин

Произведения

Из цикла «ТАМ ГИБЛИ ПОЭТЫ»

ПОЭТ В.

Люська, прости! Только перед тобой. А эти…
Как я накурил здесь. Какой хай они завтра поднимут.
Да ну их всех! Не хочу о них. И вовсе не из чистоплюйства. В другой раз, если время будет, с удовольствием погружусь в это дерьмо. Да, с удовольствием, я не оговорился. Не самое благородное занятие, но кто-то должен. А то привыкли: нагадят и в сторонку, в тенек. И тихой сапой. Благообразненькие. Улыбчивые. Но стоит чуть копнуть, и сразу хор крикунов: «Кто старое помянет, тому глаз вон». Защитнички объявились. Только не о чужом они пекутся. Кричат, потому что у каждого из этих хористов свои кучки по всему пути навалены, обрастают потихонечку пылью, а то и нежно-зеленой травкой. Вот и виляем между кучек дерьма, стесняемся потревожить, чтобы вонь не умножать, думаем, что воздух чище будет. Да напрасно надеемся. Не будет он чище. Потому что кучки эти, вопреки прогнозу революционного романтика Маяковского, прежде чем окаменеть, успевают оплодотворить друг друга и размножиться. Так что, дорогие мои соседи по времени и по месту, если будем щадить обоняние, по уши в дерьме окажемся. Его выгребать надо, а не засевать декоративной травкой. И вовсе не брезгливость удерживает вас, а примитивненькая трусость.
Я не боюсь грязной работы, но сначала надо разобраться с собой и, в первую очередь, вымолить прощение у тебя, Люська. Знаю, что простила и все равно…
Ты единственная, перед кем виноват.
А все эти благополучненькие ханжи перетопчутся. Слишком хорошо помню, когда затравленный и продрогший нигде не находил себе места. Никто из них не догадывался, насколько глубоко эта затравленность проникла в меня. И кровь заразилась, и костный мозг.
Слишком красиво и напыщенно, поубавить бы пафоса, да ладно, не переписывать же, впрочем, я же всегда говорил, что не умею писать прозой.
Воображение было настолько воспалено, что любой косой взгляд, любое нелепое слово вгоняли меня в агрессивную дрожь. Особенной бесцеремонностью отличались приятели и родственники.
Ты оставалась единственной душой, возле которой можно было отогреться и успокоить дыхание.
Ты все понимала. И понимала молча. Не трогая там, где больно. Видела то, чего не желали замечать братья и друзья, которые вроде как должны были знать меня намного лучше. Однако они лезли в душу, не церемонясь. Особенно когда я бросил хорошо оплачиваемую работу на заводе. Все кинулись подыскивать мне заработки, но предложения были какие-то дурацкие, если не сказать –– оскорбительные. Они почему-то моментально забыли, что никто меня не увольнял. Я сам. Значит, знал на что иду. Кого, кроме тебя, должна волновать моя зарплата?
Но ты оказалась единственной, кто понял мой уход.
Даже намеком не попрекнула. Видела, что пауза мне позарез необходима, иначе сойду с ума. Разбив не только кулаки, но и морду о двери поэтических редакций, я решил сделать обходной маневр –– написать роман и пробить им брешь для стихов. Большой любви к занятию прозой, к сожалению, не родилось. Да и откуда ей взяться в браке по расчету. Страницы прибавлялись очень медленно, а жужжание доброхотов становилось все назойливее. И лезли с единственным вопросом –– как обхожусь без постоянного заработка, словно боялись, что я обложу их оброком. И если я сорвался на три месяца на шабашку, так это под их давлением. Ты же была категорически против. Денег привез, но и без них бы не умерли с голода. А роман забуксовал. Еще полгода на раскачку потребовалось.
Впрочем, зачем я рассказываю, если ты сама все это знаешь.
Помнишь, когда позвонили из Москвы, я вообще где-то шлялся. Не было ни гроша, да вдруг алтын –– книга в самом престижном издательстве. А я вернулся заполночь, пьяненький долго не мог понять, о чем ты мне толкуешь.
Добрую весть отпраздновали по-семейному, боялись сглазить. Аванс –– в узком кругу. А, получив авторские экземпляры, гульнули широко. Нет, честное слово, хорошо было. И тебе, и мне. И похмелье после долгого праздника показалось легким. Меня наконец-то перестали учить, как надо писать стихи. Родное издательство, которое вылило на меня не один ушат помоев, само предложило принести новую рукопись. Но я пока еще праздновал, не бежать же сломя голову по первому зову.
Рецензию в молодежной газете напечатали, на полполосы расщедрились. Костя постарался, он в меня сразу поверил еще до выхода книги. Филолог, кандидат наук, черт знает, что наплел заумными словесами, нормальный человек без словаря не разберется. И все-таки среди кудрявой зауми четко просвечивала главная мысль –– чем талантливые стихи отличаются от гениальных: талантливые поэты не позволяют себе неряшливой формы и безвкусицы, а гении плюют на правописание и прочие условности, их творения чаще всего не выдерживают строгой критики, но эта критика одномерна. Обозвать меня гением он не решился, но дал понять, что к моим стихам нельзя подходить с общей линейкой. Кое-кого статья рассмешила, только смех звучал довольно-таки неестественно. И недолго. Следом за местной рецензией появилась большая статья в «литературке», спокойная, но очень добрая, и подписанная весьма уважаемым критиком. Смешки погасли, но поползли сплетни. Встретился на улице с Андреем и тот, подмигивая, поинтересовался, сколько дней пришлось поить столичного критика. И я ударил его в морду. Это моим-то кулачищем. Не хотел, честное слово, сорвалось от растерянности. А что оставалось? Оправдываться? Объяснять, что я и в Москве-то ни разу не был? Да и не мог я говорить, дыхание перехватило, такая обида взяла, ну и портвейн, конечно… Жалко, что так получилось. Бровь дураку рассек. Но интеллигентно драться не умею. Не приучен замахиваться и ждать, пока за руку не схватят. Когда статью прочитал, собирался критику письмо написать, поблагодарить за теплые слова, а после этого дурацкого случая не мог себя заставить. Перед Андреем советовали извиниться. Но не я же его оскорбил? Хотя в свое время он пытался помочь мне. Рекомендовал рукопись к изданию. Потом, когда ее все-таки зарубили, он несколько раз напоминал, что сие произошло без его участия. Спасибо ему, конечно. Мы по этому поводу вроде и бутылку выпили.
Рубили другие. Методично, без лишнего шума. Тренированные товарищи, многоопытные. Они и после книги вели себя, как будто ничего не случилось. Невинно улыбаясь, поздравляли со столичным дебютом и напоминали о новой рукописи.
Как откажешь если они такие вежливые.
Тут-то и начались мои самые черные дни. Нести в издательство оказалось нечего.
По этому случаю, пожалуй, и выпить не грех.
Ты знаешь, за чьим столом я сижу? Чью водку допиваю? За столом нашего великого классика, который за долгую счастливую жизнь не напечатал ни единой строки за пределами своей вотчины. Я даже пишу его «паркером». Именным, между прочим: «ОТ БЛАГОДАРНЫХ ЧИТАТЕЛЕЙ». Может и не он гравировку заказывал, но пожелание, думаю, высказал –– какой подарок хотел бы получить к очередному юбилею. Они тут сегодня разговелись маленько после заседания бюро, а я случайно затесался и застрял в нужнике, пока помещение на сигнализацию ставили. Застрял, если честно, не случайно. Искал место для ночлега. И нашел. Так что, под охраной нахожусь. Реликвия, можно сказать. И водку не всю съели. О драгоценном здоровье заботиться начали. Писсатели.
Кончились праздники. Протрезвел. Перечитал свою многострадальную, но захваленную книженцию. И –– увы, никакой радости. Хуже того –– стыдно стало, бледненькие наивные стишки. Даже растерялся от неожиданности. Отобрали, конечно, не лучшее, да и по строчкам изрядно потоптались. Спасибо, дорогие редакторы, за облегченный вариант. В деревне, между прочим, слово «легчить» означает –– кастрировать. Захотелось напиться, однако приструнил себя во имя второй книги, которая должна… Открыл чемодан. Был уверен, что имею «золотой запас». Покопался, пересмотрел –– не обнаружил. Обыкновенная медь, да и та с прозеленью. Кое-что выбрал, но мало.
И залихорадило.
Писать плохие стихи намного труднее, чем хорошие. Лучшие строки нам подсказывает Некто, не стану величать его Богом, но, тем не менее –– Некто свыше. Остается только записывать под его диктовку. А вот плохие –– вымучиваем сами. Этим же объясняется и графоманское легкописание. Просто Некто рассердился на них и сбывает им фальшивки, а те, по наивности, не догадываются, что их дурят и начинают размахивать своими виршами, как загулявший взяточник размахивает пачками фальшивых купюр. И находятся простофили которые покупаются на внешнее сходство. Я не претендую здесь на лавры первооткрывателя. Подозреваю, что каждого настоящего поэта посещали подобные мыслишки.
Можно поставить под сомнение широту и глубину моего образования, даже в неграмотности можно обвинить, и я не стану обижаться, с чем-то может, и соглашусь, но разницу между настоящими стихами и подделками я чувствую нутром, как собака, только объяснить этого не умею. Я вообще не могу разговаривать о стихах. Зато Костя мастак. Часами может рассуждать. О чужих. Но куда пропадает его ум и его изысканный вкус, когда свои пишет? Как ребенок беспомощен. И ведь читает же, надеется, что не поймут и примут за настоящее. Вот уж воистину: на каждого мудреца довольно простоты. Я долго крепился, но как-то по-пьяни высказал ему. Смутил приятеля, расстроил даже. А утром сам переживал, не знал, с какой стороны подойти, но извиняться я не умею. Да и как извиняться? Это все равно, что прийти наутро к горбатому и сказать: прости, но мне вчера померещилось, что у тебя горб. Костя не обиделся. Правда, стихов при мне больше не читал, отшучивался. Он не просто добрый, но и благородный. Свою восторженную рецензию он писал уже после того случая. Как ловко отбрил он моих противников: «… плебейское эстетство, оно скривится, если ему предложат блюдо из потрошков. Ему балык подавай, пусть самый завалящийся, перележалый и с душком, но обязательно, чтобы к нему прилагалась магазинная бирка, с неопрвданно высокой, но утвержденной товароведами ценой. Свежего не разрекламированного продукта они боятся". Мне это понравилось, не скрою.
А нести в издательство было нечего. Опускаться до того, чтобы скрести по сусекам, я не собирался. Хотя можно было, закрыв глаза и заткнув уши, наскрести и на пару книжек. Но теперь они мне были не нужны. Те, главные стихи, которые должны были украсить новую книгу не приходили. Я выезжал за город и в самом прямом смысле выл, глядя в небо. Но тот Некто, подсказывающий нужные слова, словно оглох. Я спрашивал, почему… Эхо отвечало: «ог-лох». Вот именно –– лох. Я и в морду-то старому приятелю заехал, может быть, в основном не ради защиты, так называемой поруганной чести, а чтобы тот Некто обратил на меня внимание и перестал считать меня лохом. Но заинтересовались моим поступком совсем другие.
Слушок о моей необузданности дополз до ответственной дамочки из отдела культуры. И оттуда пришел приказ провести собрание и проработать хулигана. Мне велели явиться. Я им передал, чтобы распинали заочно, что заранее согласен с любым их приговором. Ходил, ждал, даже удовольствие испытывал от будущего клейма. Но вмешался Андрей, его такое судилище не устраивало –– мужик все-таки.
Стихи не писались. И тогда ты, Люська, посоветовала вернуться к оставленному роману. Я попробовал, наивно надеясь, что Некто приревнует, испугается, что уйду навсегда в прозу. Не приревновал. И с романом ничего не получилось. Раньше, пусть и без особой любви, дело все-таки продвигалось, и если бы не вклинилась книжка, я бы домучил его. В конце концов большинству романов полезнее было бы зачахнуть в незаконченной рукописи, нежели смердеть после издания. Но это легко говорить теперь, когда он не получился. Пока писал, я так не думал. И дело не только во мне.
Единственным человеком, которому хотелось, чтобы я дописал роман, была ты. Он не просто нравился тебе. Все было сложнее и глубже. Моя геологическая юность, грубоватые, но благородные парни –– почти как у Олега Куваева. Его рассказ «Берег принцессы Люськи» ты читала мне вслух. Куваевская Люська была порядочной стервой, но даже совпадение имени тебе льстило. Мою героиню звали Татьяной, взял самое распространенное среди сверстников, но у нее была твоя верхняя губа, твой высокий лоб, твоя легкая сутулость и роскошная грудь, она родилась в твоей деревне и закончила твой институт. Но ты любила роман не только за это. Главное, что в отличие от стихов, он рождался в твоем присутствие, и ты себя чувствовала почти соавтором. А стихи были до тебя. Даже те, которые появились после нашей встречи, написанные на кухонном столе, который ты освобождала от посуды и тщательно вытирала, чтобы я мог что-то нацарапать, пока ты вяжешь возле приглушенного телевизора, даже их ты воспринимала, пусть и не совсем равнодушно, но родными для тебя они не были. Скорее –– гостями. Мне кажется, тебе никогда не нравились мои стихи. Выходила замуж не за поэта, это уж точно. Я вообще не понимаю, что ты во мне нашла. И почему так долго терпишь.
Голова раскалывается. Пора выпить. Очень хорошо, что наши классики так бережно относятся к собственным персонам. Иначе бы все выхлестали. А так, глядишь, и нам с барского стола перепало. В таких мелочах мы не гордые.
Кстати, я тебе врал, что знаком с Куваевым. Никакой он не Олежка для меня. Но может, скоро познакомимся. Интересно, как он там? С кем чефирит и кого пинками гонит от своего костра? Догадывается ли, что его здесь почти забыли? Кончилась романтика. Была и нету. А может, и не было ее? Просто гуляла девка полыхая румянцем и хлопая ресницами, да некстати в баньку заглянула, сауну захотелось испробовать, и выбралась оттуда, не заметив по-пьянке, что весь макияж отмылся. Для кого-то может и так, но не для меня.
Хорошую водку оставили старшие собратья по перу. Гастрономические вкусы у них значительно утонченнее литературных. Жаль, что бутылка мала. А до утра еще долго.
И как ни крутись, сколько ни виляй, а придется говорить и ПРО ЭТО, иначе и начинать не стоило.
Нет, пожалуй, еще чуть-чуть приму.
Какие женщины становятся музами? Не самые добропорядочные –– это уж точно. Чаще всего –– стервозные. Только и стерва стерве рознь. У одной все откровенно, с вызовом и напоказ. Принимайте, мол, такую, какая есть, чтобы потом уже без претензий. И принимают кидаются в омут закрыв глаза и заткнув уши. Правда, не смотря на честные предупреждения, претензии потом все-таки появляются, но это уж слабость наша. Зато иные, на первый взгляд, сущие ангелы. Особенно, если внешность подобающая. В конце концов под нее и подстраивается поведение женщины. Лариска –– муза Кости. На свадьбе все умилялись –– какая красивая пара. Жених с утонченным интеллигентным лицом и миниатюрная невеста с распахнутыми глазищами. Но не ангельским ликом околдовала третьекурсница молодого кандидата наук, а умением восторженно слушать, постоянной уверенностью, что ее мужчина самый умный. При ней Костя стал забывать, что он посредственный поэт, по крайней мере, смирился с фактом, без особых мучений и все силы бросил на свою филологию, на умные статьи, на то, чем до Лариски занимался без желания, отбывая обязаловку. Кстати, именно она подсунула Косте мои стихи. А потом и со статьей поторопила. Начинал он рецензиями на Андрея. Каждый сборник отмечал, и что-то находил в нем. После газетных рецензий большую статью, можно сказать, очерк творчества в журнале напечатал. Достаточно убедительный. Он и мне пытался доказать, что Андрей настоящий поэт. Я сильно не спорил. Не хотелось Костю обижать. Но если честно признаться, я не совсем понимаю, кого можно называть настоящим поэтом. Не по нутру мне все эти пьедесталы и ценники. Тот же Андрей –– пишет легко и очень много. Наверно, оттого и улыбчив. Но за его легкость расплачиваются стихи, они тоже какие-то легковесные, хотя внешне кажутся весьма привлекательными. Когда случилась дурацкая стычка с мордобоем, я перестал заходить к Косте и вообще боялся показываться им на глаза. Лариска сама отыскала меня и спросила, как все произошло. Я объяснил. Даже извинился перед ней, что ударил их старого друга. Стоял, мялся, как мальчишка. А она вдруг заявила, что извиняться не надо ни перед ними, ни перед Андреем –– тот получил заработанное. Что угодно от нее ожидал, только не этого. И голос был такой жесткий, непривычный для нее, и грудь от возмущения заволновалась. Стою, хлопаю глазами и боюсь, как бы и мне под горячую руку не попасть. Но она быстро успокоилась, в голос возвратились привычные, немного ахмадулинские, нотки, начала прощаться, а потом вдруг спросила, как я вообще отношусь к стихам Андрея. Обрадованный прощением, я сказал, что поэт вполне приличный, претензии, разумеется, есть, но они у меня даже к Павлу Васильеву имеются. Еще что-то нес вполне миролюбивое. Она и дослушивать не стала. Усмехнулась, подняла головку и прочла стихотворение, достаточно длинное и при этом ни разу не сбилась. Голосом ничего не выделяла, почти монотонно, с какой-то подчеркнутой безразличностью. Стихи были о любви. Достаточно откровенные, но изящные. Она закончила читать. Стояла молча, но во все глазищи требовала ответа. Заставлять себя не потребовалось. Я искренне похвалил…
А два часа спустя, зажатый попутчиками в автобусе, догадался, что стихи о ней. Пришел домой, покопался на полке и нашел сборник Андрея, изданный два года назад. Перечитал стихотворение. Никаких сомнений. Она. От слов исходил запах греха. Я даже видел их потные слившиеся тела. Хотя ни о чем таком не говорилось. Но где-то там, в полумраке, за полупрозрачными шторами угадывались контуры влюбленных, и слышался невнятный, но горячий шепот. Удачное получилось стихотворение. Случайно вырвалось, можно сказать. Не ожидал я подобного от Андрея. А уж от Лариски-то…
Жалко стало Костю. Но против нее даже намека на осуждение не промелькнуло, хуже того… Зверь учуял запах самки.
Написал. Выдохнул. Теперь надо выпить.
Тоска. Плакать хочется.
Прости, Люська, представляю каково тебе читать этот бред, сволочь я последняя, но остановиться не могу.
И все равно –– ни строчки. Дома, словно воздуха не хватает. Наверное, так чувствуют себя на подводной лодке после аварии. Проваливался в какое-то забытье. Сидел, тупо уставившись в окно или в стену –– без разницы, все равно ничего не видел, и не слышал. Сидел и курил. На день двух пачек не хватало. Тебе казалось, что все это напускное, будто я изображаю задумчивость и самоуглубление. А был всего лишь обыкновенный похмельный синдром, перешедший в приступ хандры. Подобное и раньше частенько случалось. И ты вроде бы мирилась с этим. Жалела несчастного, непризнанного. А теперь вот свалилась на голову мужику шальная слава, и головокружение началось, и начал он изображать из себя –– эти домыслы я тебе приписывал. Каждый думает, предположения строит, а воздуха в квартире не хватает. Подводная лодка лежит на дне, и никто не знает, как устранить поломку. Я злился, ты хмурилась…
Не о том я. И метафора не та. Слова, слова, запутался в словах.
Значит, надо выпить. Только хватит ли до утра? И все равно выпью.
А ведь никаких романтических игр не было. Никаких тайных свиданий. Никаких клятв, даже банальных признаний не потребовалось. Но стоило подвернуться удобному случаю и это произошло. Я не оправдываюсь и не пытаюсь переложить вину на нее. Все эти случаи подыскивал я сам. Потом было стыдно, гадко на душе, но хвативший власти бес не желал слушать никакие доводы. Он злорадно хохотал мне в лицо, обзывал слюнтяем и поддразнивал, заверяя, что самые звенящие строки на самом дне, в самой грязи. Да я и без него это знал. Уверен был, что они где-то совсем рядом. И такие строки, которые Андрею ни в кошмаре, ни в самом светлом сне явиться не могли. К стихотворению ревновал. Его, но не ее. Как будто между ними ничего не было. А бес не унимался, дразнил примитивно и грубо.
В тот проклятый день опохмелился и уже к обеду был хорош, приперся к ней на работу и увел к нам домой. Зачем, спрашивается? Когда протрезвел, почти ничего не мог вспомнить. И ведь, наверняка, соображал, что ты можешь прийти в самый неподходящий момент. И ты пришла.
Отлеживался у старого геологического приятеля на даче. Стихи появились уже на третий день. Писались легко, почти набело.
Вчера, увидев тебя возле калитки, я хотел сбежать. И сбежал бы, если бы имелся потайной ход. А убегать на виду, это уже слишком смешно, унизительно, подло и т.д. и т.п.
Ну, написал я в результате два десятка стихотворений. Хороших. Честное слово, настоящих. Но стоят ли они твоих слез? Ответ вроде напрашивается сам –– разумеется, не стоят. Он-то напрашивается, а я –– ответить не могу.
Промолчали целый вечер. Спали на разных диванах. А утром дождался, когда ты уйдешь на службу, и смылся.
Вот и все. Теперь имею полное право налить.
Только непонятно, куда водка делась? Неужели всю выжрал? А кто же кроме? Один здесь, под охраной. Ни гость, ни вор, никто не проникнет ко мне.
Да и самому не выйти. Сразу повяжут. А в тюрьму не хочу. Я там не выдержу. Нельзя в тюрьму.
И сна ни в одном глазу.
А не позвонить ли дамочке из отдела культуры, и не попросить ли, чтобы привезла пару бутылочек, или хотя бы одну. У нее, наверняка, имеется на случай прихода дорогих гостей. Разве нельзя назвать поэта дорогим гостем? Кто –– я и кто –– она? Сейчас и позвоню. Сначала спрошу, помнит ли она передачу под названием «К вам в дом приходит песня»? А потом уже по обстоятельствам.
Запросто позвоню. Благо, что классик телефоны своих начальников под стеклом держит. Крупными буквами отпечатаны. А мне-то что –– это его начальники, а не мои. У поэта единственное начальство и оно на небе. Но я у него не на самом плохом счету.
Все, звоню.
Позвонил, но спросил почему-то о другом. Спросил, как она смотрит на то, что я повешусь. Она поинтересовалась, сколько сейчас времени, хотя надо было бы спросить, который час. Я сказал, что 5 часов 33мин. Она сказала: «вешайся ради бога». Не по чину вроде бы партийной даме о Боге вспоминать, но что с ней поделаешь.
Сейчас упакую послание в конверт, заклею и напишу адрес.
Эх, выпить бы. Вон чайник с водой и заварка есть, но чай не полезет в горло, чего доброго и вырвет, разведу им тут блевотину…
Зато шнур у чайника очень хороший, достаточно длинный и прочный.
Представляю, какой хай они завтра поднимут. Жаль посмотреть и послушать не удастся.
Прости меня, Люська, прости.

ПОЭТ Т.

В кои-то веки столичная газета расщедрилась и выделила поэтам сибирского околотка свою драгоценную полосу. Но его фамилия была обведена черной рамкой.
Газету я купил по дороге в аэропорт, а развернул уже в самолете. Пять фотографий, под ними –– столбики стихов неодинаковой высоты и неодинакового достоинства. Четыре замшелых классика областного разлива и он, пусть и не «красивый двадцатидвухлетний», но относительно молодой.
Я часто бывал в том городе и знал всех пятерых: с кем-то доводилось выпивать, кого-то показывали издалека. В городе имелся свой толстый журнал, и дверь в отдел поэзии была открыта для многих, дверь кабинета, но не страницы журнала. Редактор отдела, полысевший романтик молодежно-комсомольских строек, любил поговорить о поэзии вообще: о Гумилеве и Ходасевиче, о Цветаевой и Шкапской, но не о своих и, тем более, о наших творениях. При виде рукописи он скучнел и хватался за телефон, но всегда оживал, если в сумке у гостя что-то позванивало. «Старик, ты же умный человек, должен понимать, что хорошие стихи сейчас не печатают, особенно здесь, в перепуганной провинции, а изуродованная публикация ни радости, ни пользы, поверь, не принесет», –– кто из нас не слышал этих увещеваний. Однако, сам он регулярно печатался, где только мог, и обязательно с портретами двадцатилетней давности, напоминая поклонницам, что когда-то был и красив, и кудряв. А поклонницы имелись. На встречах с читателями, если и случались редкие записки из зала, адресовались они, как правило, ему. И нечему удивляться –– самый известный в городе поэт, обаятельный мужчина и, кстати, действительно беззлобный человек. Поэт Т. его не любил, можно даже сказать –– презирал, но, тем не менее, чаще и дольше, чем кто-либо другой, засиживался в задымленном редакторском кабинете.
Там мы и познакомились.
Пытаюсь теперь вспомнить его лицо в ту, лучшую для него, пору и не могу. Вижу тонкие, цвета линялой джинсовки, губы, щербатый рот, серые слипшиеся волосы. В памяти –– нервный, безостановочно говорящий человек в несвежей одежде. Но не всегда же он таким был? По крайней мере, отсутствие двух передних зубов не бросалось в глаза. Но говорил много уже тогда. И джинсовый костюм, кажется, был один и тот же, и при первой встрече и при последней, а между ними промелькнуло около десяти лет.
Сказал, что познакомился, но, наверное, преувеличил, это даже и встречей назвать нельзя. Точнее будет сказать: я увидел его, а он меня –– нет. У него только что вышел первый сборник, тоненькая, как блин, книжица в серии «Молодые голоса», ничего не стоящая на взгляд непосвященного. Но завсегдатаи кабинета и даже преуспевающий хозяин слишком хорошо знали, что значит для поэта этот «блин», вышедший комом. Прыжок «через голову» местного издательства автоматически снимал с автора подозрения в кипучей деятельности по оказанию мелких бытовых услуг областным классикам. Книжка переходила из рук в руки, пьяный именинник то и дело выхватывал ее, зачитывал ту или иную строфу, изуродованную трусливым редактором, потом цитировал истинный вариант и объяснял подтекст, разумеется, антисоветский, и объяснения находили понимание и сочувствие. А как же иначе: все мы в ту пору наивно верили, что настоящая поэзия должна таить в себе обязательный кукиш ханжеским властям. Правда, не все считали разумным пускаться в подобные откровения с малознакомыми. Но триумфатор рубил наотмашь, безоглядно. Впрочем, выглядело это вполне естественно: головокружение от успеха, головокружение от дешевого, но обильного портвейна, интимность густо прокуренного кабинета –– даже самый осторожный язык не усидит за крепкими зубами.
Следом, буквально наступая на пятки московской книжице, выскочил сборник и в родном городе. И неплохой, кстати, сборничек. По крайней мере –– заметный. И поэт Т. уверенно перешел на «ты» с местной литературной знатью.
К своим, вернее, уже к бывшим своим, к тем, кто продолжал безуспешно стучаться или биться лбом в бронированные издательские двери, его отношение осталось прежним –– умеренно надменным.
После первой встречи, на протяжении года, мы виделись еще раза три, и он упорно не узнавал меня. Казалось бы, я и сам не отличался особой почтительностью к собратьям, и не нами, грешными, заведено: «…и каждый встречал, другого надменной улыбкой», но самолюбие мое взыграло и до задушевных бесед не дошло.
И вот очередная командировка с пересадкой в их городе. Перевез вещи из аэропорта на железнодорожный вокзал, купил билет, позволяющий задержаться на сутки. Приученный многолетним опытом разъездов заботиться о ночлеге, позвонил старому приятелю Юре, заручился приглашением и отправился пообщаться с поэтами. Словечко «общаться» в ту пору как раз начинало входить в моду.
Поэта Т. встретил на подходе к редакции журнала. На этот раз он не просто узнал меня, но вроде как бы и обрадовался. Давно растерявший юношеское простодушие, я, не без внутренней ухмылки, объяснил его порыв желанием опохмелиться. И он, подтверждая мою прозорливость, предложил, не поднимаясь в контору, заглянуть в магазин. У меня с собой было, но составить компанию не отказался. Однако за вино он расплатился сам, и мне, чтобы подчеркнуть независимость, пришлось брать закуску. По дороге он сообщил, что звонил в отдел поэзии час назад, там были гости и товарищ редактор, по всей вероятности, уже тяжелый. Гостей мы не застали, а хозяин кабинета встретил нас без особого раддушия. Но раздеться предложил. Впрочем, Т. не очень-то и дожидался приглашения. Сходил, вымыл посуду, с претензией на изящность распределил по тарелкам закуску, что было, в общем-то, не принято; начальство, разумеется, знало, чем занимаются в отделе поэзии, но приличие старались блюсти, бутылки стояли в портфелях, а закуска, если таковая нечаянно присутствовала, пряталась в выдвижном ящике стола. С подчеркнутой раскованностью он разлил вино по стаканам и предложил содвинуть их, дабы извлечь малиновый звон. «Праздничный, веселый, бесноватый…» –– нормальное состояние для удачливого парня. Говорил он по-прежнему много, но теперь позволял себе роскошь отвлечься от «себя, любимого». И этому доброкачественному сдвигу у меня нашлись логические объяснения –– у человека отпала нужда в самоутверждении, он уже признан и считает ниже своего достоинства доказывать –– доказанное. Теперь его волновал Астафьев, у которого вышла книга новых «Затесей», напичканная острыми выпадами. Выяснилось, что сибирский классик побывал недавно в их краях и на одном из выступлений заявил, что никогда не был членом партии и гордится этим.
–– Надо же так напиться, –– усмехнулся редактор.
–– А я с ним полностью согласен, –– подскочил он. ––Я тоже не вступил и не собираюсь в нее вступать и так же, как он, горжусь беспартийностью.
–– Только ты пока еще не Астафьев.
Отвечать на укол он не стал. Не удосужился опуститься до выяснения отношений с бездарностью, а в отсутствии таланта у хозяина кабинета, он не сомневался. В отсутствии таланта у меня, –– наверное, тоже. Но я был для него человеком свежим и относительно трезвым, способным воспринимать его красноречие. А редактор от каждого глотка пьянел все сильнее и сильнее. Рабочий день уже закончился. Мне пора было ехать к другу. Юра наверняка успел вернуться со службы и маялся, бедняга, в ожидании ужина, который жена выставит только после прихода гостя. Я начал собираться. Мои собутыльники тоже решили идти по домам. Редактор попытался встать, но его сразу мотнуло вперед, пытаясь опереться о стол, он выставил руки, но листок попавший под ладонь скользнул по столешнице, мужика развернуло боком, и никто из нас не успел его подхватить.
Вести пьяного одному очень рискованно. Ослабшего кидает из стороны в сторону, и любая встреча с милицией заканчивается ночевкой в самом дорогом российском отеле. А если крепко поддерживать его за руки с двух сторон, можно пройти, не привлекая внимания. Передвигались вполне прилично, но у редактора проснулись вокальные таланты и любовь к революционным песням. И неизвестно чем бы все закончилось, если бы еще до выхода на главную улицу нам не подвернулось такси. Нужный дом и квартиру нашли, как ни странно, без долгих блужданий. Сдали полусонного жене, у которой хватило выдержки не устраивать скандала. Она даже поблагодарила за проявленную заботу.
Дань мужской солидарности отдали, недопитое вино лежало в его сумке, и я с чистой совестью стал прощаться, оправдываясь, что меня заждался Юра. И тогда он заявил, что давно собирался заехать к нему, даже похвастался, что жена Юры считает его самым серьезным поэтом. Что мне оставалось? В те годы шлялись по гостям без приглашений, не обращая внимания на время суток. Снова поймали такси, а по дороге тормознулись возле гастронома и пополнили запас портвейна.
Честно признаться, я не заметил, что приняли нас прохладно. Юра, в отличие от большинства газетчиков, парень тактичный и очень мягкий, а я был все-таки под хмельком, так что –– ничего удивительного. Но утром он заявил:
–– Старик, ты стукачка в дом привел.
Я растерялся. Естественно, все мы знали, что сия популяция густо растворена в массах, но знания были абстрактными. А так вот, конкретно, о человеке, с которым выпивал и болтал, чуть ли не целый день, я услышал впервые. Может быть потому, что варился в основном среди технарей производственников, которым, в отличие от тех же проектировщиков и прочей технической интеллигенции, некогда было заниматься крамольными разговорами. А если по справедливости –– времени на болтовню хватало у всех, но вязкий производственный быт не отпускал от себя даже в бане и на рыбалке. Да и читали они намного меньше –– это, пожалуй, существеннее.
В общем, я опешил и даже высказал сомнение. Но мой старый приятель кисло улыбнулся и покачал головой:
–– Источники самые надежные.
Юре я доверял, защищать полузнакомого и не очень симпатичного мне человека особого желания не возникало, в конце концов, это могло обидеть друга. А если уж совсем честно –– страшновато защищать обвиняемого в таком щекотливом грехе –– как бы о самом чего дурного не подумали. Хотя пример, который Юра привел в качестве неоспоримого доказательства, на мой взгляд, был не совсем убедительным. Дело в том, что после громкого разгона «Метрополя» и заявления кумира нашей молодости Василия Павловича Аксенова о выходе из Союза писателей, одна немолодая поэтесса из нашего города решила присоединиться к акции протеста и тоже написала заявление о выходе из «порочной и продажной» организации. Поступок на чей-то взгляд героический, на чей-то –– истеричный, но в итоге –– бессмысленный; хотя бы потому, что никто о ее героизме не услышал, мало того, что скандал старательно глушили власти, но и друзья-то не очень вслушивались, равно, как и в ее стихи. Для громкого заявления необходимо громкое имя. И завершился инцидент совсем некрасивой сделкой: изданием тощенького «избранного» в обмен на порванное заявление. Уверен, что сыр-бор затевался не ради внеочередной книжицы, торговаться она не планировала, но уговорили-таки, речистые. Никаких официальных бумаг по линии Союза писателей в их город не приходило, а поэт Т. о скандале узнал. Юра был уверен, что ему дали информацию в «конторе глубокого бурения». Может и так. А может, постаралось частное лицо с длинным языком. Мало ли у нас любителей пошептаться.
Подозрение, если не сказать –– уверенность, в том, что поэту Т. помогают органы, особенно укрепилось, когда у него в Москве и в родном городе одна за другой вышли еще две книжки. Чем объяснить благосклонность к молодому автору наших безжалостных в своей трусливости издателей? Проще всего –– вмешательством «нечистой силы». Поверить в обыкновенное везение намного труднее. И все-таки, а вдруг? Ведь и такое случалось. Даже без личных симпатий. Слепая поэтическая строка негаданно пробивалась к самым потаенным струнам суровой редакторской души, и происходило нечто сверхъестественное. Все мог решить простой редактор, а точнее редакторша, потому как женщина импульсивнее, более склонна к увлеченности, а если надо и смелее, плюс ко всему не стоит забывать и про материнский инстинкт, многократно усиливающий все перечисленные качества. Такая дама способна вытащить самую безнадежную рукопись. Вообразит себя первооткрывательницей таланта, и начинаются походы по начальственным кабинетам, телефонные звонки авторитетным знакомым, восторженные междометия, возмущения глухотой, черствостью, и, надо заметить, очень искренние, потому и убедительные, и результативные. В такое поверить трудно. Особенно если не хочешь, да еще и завидуешь везунчику. Но редактором его московских книжек была женщина, я смотрел, хотя это, разумеется, не довод, чтобы исключить вмешательство извне. Но нельзя сбрасывать со счета и примитивную сплетню, подпущенную каким-нибудь сочинителем обиженным на жизнь вообще или на поэта Т. в частности. А обидеться на человека, не отягощенного вниманием к окружающим, поводов предостаточно. Лишенный гибкости, не только холуйской, но и обыкновенной человеческой, без которой невозможно нормальное общение, любящий говорить и не умеющий слушать, изрядно завышающий собственную значимость –– такой человек постоянно плодит не только недоброжелателей, но и заклятых врагов. Так что почва для рождения сплетни была и вспахана, и удобрена. И слух пошел. Слух, который практически невозможно опровергнуть. Не идти же в эти самые органы за справкой, удостоверяющей непричастность к ним, в органы, которые и сами могли запустить дезинформацию, дабы отвести подозрения от истинного стукача. А что? Запросто!
Деньги к деньгам. Подозрения к подозрениям. Жил в городе прозаик, сочиняющий о деревенских жителях, но имеющий в столе повесть о женской бригаде Валентины Хетагуровой, приехавшей на строительство Комсомольска-на-Амуре, чтобы скрасить суровые будни комсомольцев-добровольцев. Надежды на публикацию у повести были весьма призрачные, но автор, благодаря ей, пусть и в узком кругу, стал достаточно уважаемым писателем. Умеренное диссидентство ничуть не мешало ему иметь хорошего приятеля в горкоме партии. А работник горкома, возвратясь после трудов праведных в просторную квартиру «сталинской» планировки, любил уединиться в своем кабинете и послушать Галича. Записи сделанные на хорошей аппаратуре, естественно, отличало повышенное качество. Прозаик переписал у него две кассеты. И через какое-то время партийное начальство погрозило своему забывчивому работнику строгим пальчиком. А когда пошел слух, что поэт Т. стучит, прозаик сразу же вспомнил, что хвастался перед ним «чистым» Галичем и даже вроде бы давал переписать. Горкомовец отделался легким испугом, а против поэта Т. появилась неопровержимая улика. Хотя записи, наверняка, слушали десятки людей, а дружбу с работником горкома, прозаик не скрывал и даже гордился ей.
Не последнюю роль сыграла и жена поэта. Сколько они прожили –– не знаю. Год, два, три? Но годы эти совпали с выходом первых книг. И если можно говорить о каком-то успехе, то лепта ее весьма значительна. Вместе, я не видел их ни разу, но с ней встречаться доводилось и в мастерской знакомого художника, и в скверике на берегу в компании журналистов распивающих портвейн. Она тоже работала в газете. Типичная до пародийности представительница профессии: бесцеремонная, знающая всех и вся и судящая обо всем. Некрасивая, но довольно-таки яркая. Запоминающаяся. Какие гимны пела она своему избраннику! Безапелляционно выносила приговоры другим, чтобы возвысить его. Комсомолка «тридцатого года» рожденная в конце сороковых, умудрилась-таки унаследовать максимализм бабушки и соединить его с конформизмом матери. По утрам строчила агитки, а вечерами в дружеских застольях издевалась над глупой советской властью, и я подозреваю, что делала это с одинаковой искренностью. Утренние начальники были несравненно занудливее вечерних собутыльников, но жизнь без ощущения причастности к властьимущим казалась ей ущербной. Она упрямо рвалась к успеху и, не жалея сил, тащила за собой мужа или, если точнее, толкала перед собой, того, кого объявила одним из крупнейших поэтов современности. Сомневаться в ее правоте было небезопасно, а в ее убежденности –– невозможно. Не пропуская ни повода, ни случая; где удобно и где не очень, она упорно трубила о его таланте. Даже в некролог об усопшем местном классике, не постеснялась вклинить абзац, посвященный заслугам поэта Т. перед отечественной словесностью. И с не меньшим энтузиазмом принялась поливать его помоями, когда расстались. Но причиной разрыва стало вовсе не позорное клеймо. Не она бросила его. Это он, неблагодарный, захмелев от славы, нашел себе молодую и покорную. И кто знает, может, ее слово и стало началом? Или, хитрее того, подвела под удар, потерянного, а, следовательно, и бесполезного для нее мужичонку, прикрывая себя. Домысел, конечно, спорный, но имеет такое же право. Истину знают только заинтересованные лица.
Хорошо помню последнюю встречу. Я прилетел рано утром. Самолет, на котором предстояло добираться дальше, улетал в семь вечера, но билетов на него не было. В журнал поехал с надеждой, что у кого-нибудь отыщутся знакомые в аэрофлоте. Гостеприимный редактор, на мою беду, неделю назад отбыл в Дом творчества и его временно замещал поэт Т. Быть чем-то обязанным ему, не хотелось. Позвонил Юре, объяснил ситуацию. Я знал, что он слишком щепетилен для таких дел, но надеялся, что приятель переведет стрелку на какого-нибудь изворотливого знакомого, но Юра поднял трубку, будучи на ходу, его срочно увозили в какой-то районный центр. Поэт Т. сам предложил помощь. Отказаться от того, о чем только что просил, у меня не хватило мужества.
В аэропорт мы не поехали. Он привел меня к какой-то хитрой гостинице, в которой, по его словам, останавливалось высшее начальство, и там же постоянно сидел специальный кассир. Он сказал, что и буфет там круглосуточный и дешевый, только беседовать в нем не очень уютно. Наверное, так и было. Здесь я доверял ему абсолютно. Идти с ним в гостиницу он не советовал, хотя вид у меня был вполне респектабельный, его внешность скорее бы вызвала подозрения у вышколенных вахтеров. Но я решил, что ему виднее, отдал деньги и паспорт, а сам, чтобы не дразнить гусей, даже на крыльце не остался, спустился на тротуар. Все выстраивалось очень логично, все вписывалось в готовую схему. Постороннему человеку видеть лишнего не полагалось, а напоминание о буфете следовало воспринимать, как тонкий намек на гонорар за хлопоты. Но, получив билет, я и без намека побежал бы в гастроном. Вот только пить с ним особого желания не испытывал. Похожие ситуации возникают при знакомстве с гомосексуалистом. Ты, конечно, не шарахаешься от него, как от чумного, но если он между делом предлагает тебе выпить, и ты нисколечко не сомневаешься, что в собутыльнике найдешь интересного собеседника, но все-таки побаиваешься, а вдруг после второй бутылки он начнет домогаться. К тому же наше извечное: «Что же будет говорить княгиня Марья Алексевна?» –– эти княгини вряд ли удержатся, чтобы не досочинить к нормальной поэтической пьянке пикантный финальчик, и вовсе не обязательно от злопыхательства и желания проиллюстрировать твою распущенность; могут и, по широте душевной, намереваясь подчеркнуть твою неординарность, или же просто от скуки; бросить камень и любоваться кругами, расходящимися по стоячей воде.
Гонец исчез в лабиринтах сверхсерьезного дома, а я, терзаемый сомнениями, прогуливался по тротуару и бормотал: «Вот парадный подъезд, по торжественным дням, одержимый холопским недугом, целый город с каким-то испугом подъезжает…» Впрочем, картинка вырисовывалась почти противоположная. Никакого столпотворения у парадного не наблюдалось. Дверь ни разу не хлопнула. Может, горожане текли мимо «с каким-то испугом», да и то –– вряд ли. Скорее всего, какой-то испуг блуждал во мне. Может и не испуг, но некоторая неловкость, наверняка зудела.
Ждать пришлось минут двадцать. Вышел он мрачный. Первое, что пришло в голову, –– не достал билета и злится, что потерял право на законное угощение. Но билет он все-таки принес, просто кассирша слишком долго оформляла какие-то свои бумаги. Наверное, не выказала должного уважения. Но, тем не менее, обслужила. Значит, он имел на это право и, следовательно, разговоры о его «сотрудничестве» может быть и не беспочвенны. Тогда получалось, что стукач лишний раз выдал себя. Но с другой стороны, один из моих приятелей умудрялся проникать за пивом в буфет крайкома партии. Правда, внешность у приятеля вполне соответствовала серому дому, и он постоянно ходил при галстуке. А поэт Т. даже для привокзального буфета выглядел плохо.
Портвейн пришлось пить между штабелями железобетонных плит на законсервированной стройке.
–– Вот уже год ничего не пишу, –– сказал он, причем не пожаловался, а чуть ли не с гордостью вымолвил.
–– У меня тоже случаются долгие простои, –– успокоил я.
–– Ты совсем другое. У тебя есть надежная земная профессия. Поэзия для тебя хобби. А я бросил ей под ноги всего себя без остатка.
Прозвучало несколько театрально, а дешевого актерства в прежние встречи я в нем не замечал. Неужели от боли? Когда она тупа и бесконечно длинна, ее изнуряющая беспросветность способна довести человека до такой обостренной жалости к себе, что он уже перестает стесняться собственного безволия.
–– Не пишу. После того как пролистал последний изуродованный сборник, даже перо в руки брать противно. Стоит только представить, как сволочь какая-то водит мерзким карандашиком по твоему живому тексту и ухмыляется… И все… Воротит до блевотины…
Он заглядывал в лицо. Ждал сочувствия. А я не находил, что ему сказать. Я даже верил, что надрыв его не провокация, не желание вызвать на откровенный (читай –– опасный) разговор, верил, а поддержать не мог: побаивался, наверное, не без этого, но было и нечто другое: может –– брезгливость, может –– мстительность, может –– злорадство. Но, правильнее сказать: всего понемногу, с добавлением прочих, не очень благородных чувств. Хотелось напомнить, что у него, пусть и в кастрированном виде, но все-таки выходят книжки, причем, одна за другой, а у нас не выходит никаких, и неизвестно –– будут ли. Язык прямо-таки чесался, но слишком уж плаксиво звучали его жалобы, а добивать лежачего было противно. Так мне думалось тогда. А теперь я почти уверен, что мои упреки до него не дошли бы. Потому что плохое отношение издателей к нам он считал само собой разумеющимся, подспудно уверенный, что иного мы и не заслуживаем. Кого я имею в виду, говоря, «мы»? И себя, разумеется, но не только себя, были среди нас и поталантливее (и меня, и его), но книг у них не выходило.
–– Год не пишу и почти год не получаю никаких гонораров.
–– А на что живешь? –– спросил я.
–– Беру в издательстве чужие рукописи на рецензии.
А там, естественно, знали, с кем имеют дело, потому и давали возможность заработать. Боялись рассердить. Боялись, но о своих делишках не забывали. Подставляли «на убой» неугодных авторов. И со всей строгостью, повинуясь тому же страху потерять хлебное местечко, кромсали его собственные стихи, демонстрируя бдительность и благонадежность.
–– И хорошо платят? –– не удержался я и съязвил.
–– Лучше, чем за стихи, –– бодро ответил и засмеялся, давая понять, что смысл моей издевки уловил. –– Кстати о стихах, я тебя обманул, что за весь год не сочинил ни строчки. Недавно родилось в часы бессонницы:

Не хочу, не хочу, не хочу
пить вонючую вашу мочу,
но парашу обуть на мурло стукачу,
пусть в убыток себе, но, простите, хочу.

Прочел и уставился на меня, чуть ли не требуя моментального ответа.
–– А почему «обуть на мурло»? Мне кажется, обувают только ноги, а на остальные части тела –– надевают.
– Я знал, что ты спросишь именно об этом.
И тут я впервые задал себе вопрос: «а знает ли он о молве, которая преследует его?» И сразу же ответил: «да, знает». Потому и прочел этот стишок. Хотел проверить реакцию. Потому и замечание мое назвал ожидаемым. А что же он хотел? Чтобы я пустился с ним в рассуждения о тяжелой доле советского стукача? Тогда бы и спрашивал без обиняков. И ведь, наверняка, спрашивал. Находил тех, до кого не дошла молва, например, соседа по гостиничному номеру, или случайного собутыльника. Спрашивал, получал обобщенные стандартные ответы, которые только разжигали желание «пусть в убыток себе» задавать и задавать больной вопрос, подспудно надеясь нарваться на человека, который не сомневается в его причастности.
Но я-то –– сомневался. Сомневаюсь и теперь, хотя и не исключаю возможности. Хорошо помню его постоянное затягивание собеседника на скользкую обочину.
–– Значит, дерьмовый стишок? –– спросил он, не найдя в моем ответе ничего интересного для себя.
–– Почему дерьмовый, –– завилял я. –– Есть напряжение, чувствуется горячее дыхание, а для меня это важнее дистиллированной техники.
–– Не напрягайся. Я тебя разыграл. Это чужие стихи. Неужели не понял, что я такого написать не мог? –– губы у него кривились в вымученной улыбке, а глаза напряженно следили за моей реакцией.
До меня не сразу дошел второй смысл вопроса. Точнее, главный смысл. Он же имел в виду собственное клеймо стукача. А я заговорил о стихах, дескать, он тяготеет к холодноватой питерской школе и прочитанное четверостишие пожалуй и впрямь не характерно для него, слишком импульсивно.
–– Да ладно тебе,–– перебил он. –– Все это политика и суета. Настоящие стихи должны живописать любовь.
И он рассказал, как неделю назад, совершенно пьяный, подцепил на улице фэзэушницу, довел ее до своего подъезда, но в квартиру пускать не захотел, и не потому, что испугался, украсть у него все равно нечего, и даже не из брезгливости, а просто захотелось поиметь ее на лестничной площадке. И она согласилась.
Когда он рассказывал о приключении, я облегченно вздохнул, потому, что устал от напряжения. Но он вдруг спросил, как я отношусь к сифилитикам. И опять вверг в сомнения. Может и любовная история придумалась только для того, чтобы подменить незаданный вопрос параллельным? Я сделал вид, что не разгадал его уловку, и начал успокаивать: дескать, не надо пугаться раньше времени, может все обойдется, у меня, мол, случались и более рискованные ситуации, но он все же настаивал на прямом ответе:
–– Я не свой случай имею в виду, а вообще. Тебе не кажется, что нельзя их презирать, это слишком жестоко по отношению к попавшим в беду. Ты согласен, что подобное с каждым может произойти?
–– Разумеется, только идиот или последний ханжа станет уверять, что застрахован от сифилиса, –– на слове «сифилис» я, помимо воли, сделал ударение, наверное, взвинченные нервы заставили глупый язык подчеркнуть, что другой «болезни» мои слова не касаются, потом спохватился и добавил, что способен и понять, и посочувствовать, но лишь до той поры, пока сифилитик далек от моих любовниц.
На последнее предупреждение он не обратил внимания, может, и вовсе не расслышал, ему хватило слов о сочувствии. У него даже лицо после них посветлело. А выглядел он неважно, да и с чего бы ему хорошо выглядеть.
Потом он заторопился, и я не успел выяснить, почему он считает, что настоящие стихи должны быть непременно о любви. Странное заявление. Собственные стихи он ставил очень высоко, но о любви в них не было ни слова, ни намека. Может, пересмотрел отношение к себе? Вряд ли. Скорее всего, пытался уйти от больного вопроса, на который сам же и пытался спровоцировать.
Больше мы не встречались. Началась перестройка. Начальство на предприятиях быстро сообразило, что монтаж новой техники лично им быстрых доходов не сулит, и мои командировки прекратились. Не стану утверждать, что к рассказанной истории это не имеет отношения, время показало насколько все взаимосвязано, однако, не буду отвлекаться.
Когда, сидя в самолете, увидел знакомую фамилию в черной рамке, первое, что подумал: –– повесился. В Москве позвонил общему знакомому, бывшему земляку поэта, оказалось и он, прочитав газету, подумал то же самое. Земляк не забыл напомнить мне, о дурной славе покойника и высказал предположение, что в петлю загнал его страх перед оглаской. Кстати, говорил он довольно-таки долго, однако в гости не пригласил и даже о встрече не заикнулся. Еще одна бывшая землячка, поэтесса Оля, будучи романтичной натурой, поведала другую версию: поэт, якобы, сидел в ресторане, увидел, что за соседним столиком ударили девушку, вступился за нее и был до смерти забит кооператорами. Тогда еще не появилось словосочетание «новые русские». Представить его заступающимся за честь дамы, я не мог, по его мнению, они не стоили того. Но Оля об этом не подозревала, до нее, может быть, и слухи о стукачестве не докатились.
Все прояснилось после письма Юры. В нем, он, между прочим, пересказал интересный случай. Поэт Т. с каким-то газетчиком подцепили на улице двух девиц и напросились в гости. Хозяйка квартиры работала дворничихой. В разгар застолья в квартире появился мужик, коллега хозяйки. Узнав об этом, поэт начал допытываться: не являются ли они секретными сотрудниками, поскольку дворники еще с царских времен обязаны были отчитываться, обо всем подозрительном на их территории. Вопросы, и особенно их агрессивный тон, естественно, не понравились. Первой раскипятилась хозяйка, потом и мужика раззудила. Если бы газетчик вовремя не увел бесцеремонного поэта, драки бы не миновать. Случилось это примерно за месяц до смерти. Но труп нашли совсем в другом районе, на заброшенной стройке. Не думаю, что была чья-то месть или чья-то «черная» благодарность. Убивать его, скорее всего, не хотели. Но видимо сильно выпрашивал у случайных собутыльников, очень сильно. В принципе –– та же самая петля. Только петля –– грех. А тут принял мученическую смерть. Может, надеялся, что на небесах зачтется? Правда, я ни разу не слышал, чтобы он рассуждал о Боге.

И все-таки?
Стучал или нет?
Может быть и стучал, но почему-то очень жалко парня.

ПОЭТ Ч.

Образование у него по тем временам было самое, что ни есть, поэтическое. Не филфак, разумеется. И уж, конечно, не Литинститут. Он закончил Ленинградский горный. Дипломированный геолог-поисковик. При этом ничего романтически-бродяжьего ни во внешности, ни в поведении. Бороду запускал только в поле, а в город возвращался чисто выбритым. Никто не слышал от него ни мата, ни «фени», которыми любили щегольнуть тогдашние интеллектуалы, взращенные на асфальте. Чтобы сбить остатки романтического тумана, он и выбор института объяснял надбавкой к стипендии, которую доплачивали будущим разведчикам недр органы госбезопасности. Ему не верили, особо возвышенные натуры вообще сомневались в возможности существования подобной надбавки, он не пускался в убеждения, ограничивался улыбкой, скорее загадочной, нежели насмешливой.
Поэтическое в его облике тоже не проглядывалось. Особенно в одежде: всегда строгий костюм и обязательный галстук. Собственно, с разговоров о галстуке и началось наше более-менее близкое знакомство. Один журналист пожаловался мне, что с ужасом ждет наступления лета. И после значительной паузы, рассчитанной на мое наивное удивление, пояснил, что ради квартиры пошел работать в «Блокнот агитатора». Я продолжал смотреть на него непонимающе. Он снова выдержал паузу и принялся разжевывать, что сей печатный орган курирует крайком партии. Об этом я догадывался и без его многозначительности, но при чем здесь ужас перед приходом короткого сибирского лета понять не мог. Разгадка оказалась весьма простой, но меня она ввергла сначала в хохот, а потом в уныние. Выяснилось, что в крайком партии даже в лютую жару нельзя входить без галстука. Правило, естественно, не писанное, Может, журналист и сам придумал его для себя. Но галстуки носить я перестал.
Пересказал геологу эту историю, но у него нашлась своя. Пьянствуя на окраине Ленинграда в компании непризнанных гениев, услышал он, что Андрей Вознесенский громко продекларировал свое неприятие галстуков, и он в пику модному поэту решил украсить себя этим чиновничьим атрибутом. Сам по себе жест выглядел несколько легковесно, требовался психологический подтекст, и он разыскал номер «Юности» в котором певческое горло неосторожного на заявления поэта украшено презираемой им «собачьей радостью». Показывал мне потрепанный журнал за 1964 год и с пафосом цитировал Бальмонта: «Тише, тише совлекайте с древних идолов одежды…»
И как последний довод в защиту галстука, заявил, что вешаться на нем удобнее, чем на ремне, а русскому поэту всегда необходимо иметь при себе средство для написания последней строки. Впрочем, спустя какое-то время, он утверждал, что висельник выглядит, может, и лучше выпавшего из окна, но все равно не эстетично.
За мрачноватые шуточки, пристрастие к оценкам, пугающим наивные души, насмешливость, доходящую до снобизма, многие считали его позером. Но тут ведь как посмотреть: во-первых –– все мы не без греха, а во-вторых –– позерство свое он всегда оправдывал поведением, и если уж выставлял напоказ драгоценную независимость, то делал это не перед мелкой шпаной. К слабеньким, если они не наглели, относился благодушно. В молодости мы оба захаживали в городское литобъединение. Царила в нем пусть и не настоящая, можно сказать –– детская, но все-таки жестокость. Всегда возникали желающие потоптаться на чужих творениях. Иные делали это с удовольствием почти садистским. Но он никогда не участвовал в массовых избиениях. Чаще всего вставал на защиту и отыскивал приличные строчки или какой-то скрытый смысл там, где резвые критиканы ничего не видели, кроме наивной неумелости. Зато не спускал явным запевалам, которые, успев где-нибудь напечататься, мнили себя верховными судьями, знающими, в чем суть поэзии. Свое он читал редко. Стихи его, на мой вкус, были суховаты, но свежая, зачастую шокирующая мысль, заставляла дослушивать или дочитывать их. Обращала на себя внимание и чистота отделки: ударения не плавали, слова не слипались. Аккуратные, мужественные, ироничные –– вылитая копия автора. Или его маски? Вопрос вроде и очевидный, но его почему-то забывают задать. Стихи могут выражать и то, что под маской, открывать истинное лицо, если оно, конечно, имеется. У него имелось. Но он предпочитал дорисовывать маску. Добавлял завершающие штрихи к образу, призванному смущать молоденьких поэтесс. Собственно, ради них он и ходил туда. И небезуспешно. Но женился на потомственной пианистке и сразу охладел к литературным посиделкам.
Года на три он потерялся из виду. Встретились в пасмурный понедельник на подходе к одному из «хитрых» буфетов с более-менее регулярным пивом. Большими друзьями не были, но принадлежность к бродячим профессиям выделяла нас из поэтической братии, подталкивая друг к другу. С пивом нам не повезло, пришлось пить водку. В разговоре обмолвился, что успел развестись. Жаловаться на судьбу он не любил, но не надо большого ума, чтобы догадаться, как непросто жилось вольному человеку в квартире интеллигентной тещи. Как бы между делом, поинтересовался, чем дышит литобъединение, не появились ли молоденькие поэтессы. Сказать мне было нечего, там сменился руководитель, начал учить как жить, о чем писать, и я самоустранился, но коли зашла речь о стихах, а бутылка почти опустела, меня естественно потянуло почитать новенькое человеку, мнение которого всегда уважал. Не куражился, не ерничал и даже дал какие-то дельные советы, но на мою готовность послушать его, заявил, что семейная жизнь излечила от юношеского недуга. Не скажу, что я поверил. Все мы периодически обещали завязать с этим гиблым делом: возможности напечатать наболевшее практически не было, оставалось или конструировать «паровозы» или пристраиваться в хвост холуйской очереди на поцелуй ручки какого-нибудь влиятельного дядюшки, но для этого требовались определенные способности, желающим сохранить видимость достоинства, проще было объявить о сходе с дистанции. И продолжать потихоньку пописывать в стол или в чемодан.
Удивил он чуть позже, когда ушел из геологии. Что бы он ни говорил на людях, сколько бы ни иронизировал, называя геологов «геолухами», но профессию он любил. Если иронию, подобно нефти подвергнуть ректификации, то в кубовый остаток выпадет постыдное дерьмо, средние фракции будут состоять из желчи, а в самых высоких ––обнаружится глубоко запрятанная нежность. Процентное соотношение того или иного компонента заложено в породе человека. У некоторых особей, в зависимости от окружающей среды (везения, удачи и прочих небесных сил), это соотношение может значительно меняться с возрастом. В иронии моего приятеля вся желчь лилась все-таки на «филолухов», а «геолухам» оставалась нежность.
Легко менять профессию верхушечникам, тем, кто по сути и не имеет ее, а хорошие специалисты редко вписываются в крутые виражи, если и умудряются не разбиться, то болеют очень долго. Груз накопленного опыта порхать не позволяет. Но бывший геолог делал вид, что ничего страшного не случилось. Причина ухода была простая и понятная –– пообещали квартиру. На прежнем месте, пусть и нужному, но холостому ничего не светило. А жить под присмотром общежитьевских вахтерш в какой-то момент становится не то чтобы невыносимо (советский человек все может вынести), но сил на это приходиться тратить слишком много и траты эти не только бесполезны, но и плохо восстанавливаются, на вытоптанной земле долго ничего не растет. Я и сам предпринимал попытку «продаться за ордер», однако меня надули. А у него получилось. Может потому, что я уходил в смежную контору, практически ничего не теряя, даже в зарплате выиграл. А он, если перейти на возвышенный язык, заплатил изменой профессии. Сменил работу и года не минуло как пригласил обмывать углы. Умиротворенный был, разомлевший. До банальных рассуждений, что наконец-то обрел берлогу, в которой сам себе хозяин, не опустился, но восторгов, а может даже и зависти, все-таки ждал. Да и грех было не позавидовать: квартирка уютная и от центра недалеко, и горы перед глазами, а лиственницы стояли в самой золотой поре –– красотища. Я бы и гостинке в задымленном районе обрадовался. Бездомному сочинителю всегда кажется, что будь у него угол со столом, шедевры сами писаться начнут. Но стоило напомнить о стихах, и счастливый новосел сразу же возвратился в привычный образ.
–– Самый главный предмет в этой квартире не письменный стол, а диван. Наличие собственной жилтары позволило не только расширить диапазон, но и снизить возраст любовниц, как минимум, на десять лет.
Без бравады он не мог. Человек в зеркальных очках. Если попытаешься заглянуть в глаза, увидишь собственное отражение. Причем, тебе оно покажется искаженным, но тут уж решай сам: обижаться или благодарить за напоминание.
Встречались мы все реже и реже. Я наконец-то отважился жениться и резко сократил посещение пивных. Потом он снова потерялся. У меня даже появилась мыслишка, что он обменял квартиру на другой город, ему всегда нравился Питер, только непонятно было, почему не зашел проститься, приятельствовали все-таки.
Напрасно обижался. Никуда он не уехал. Позвонил и сказал, что не мешало бы встретиться. Я спросил, не случилось ли чего. Успокоил: у него все нормально, просто вернулся из отпуска, удачно побраконьерил, хочет угостить северной рыбкой, ну и поболтать о жизни.
Когда пришел, он, чуть ли не на пороге, протянул лист со стихами и попросил посмотреть, пока он делает строганину.
–– Извини, но ее заранее готовить нельзя. Остальное все на столе, если душа просит, можешь принять.
Дело, конечно, не в строганине, мог бы нарезать и поставить в морозилку, но видимо надо было оставить меня одного с его новыми стихами.
Я успел прочесть два раза, и подумать время осталось.

ПАРТИЗАНЫ

Фашистский тыл, но ведь земля-то наша.
Елкой неожиданно упавшей,
Деревом, бессмысленным на вид,
Офицер гестаповский убит.
Ряскою болотной между кочек
Офицер из абвера проглочен.
Высыпали дружные опята,
И четыре вражеских солдата
Дуба дали –– ложные грибки
Им послали наши лешаки…
Отставать не хочет от народа
Темная (на чей-то взгляд) природа.

ФОРМА И СОДЕРЖАНИЕ

Форма повышает дисциплину,
Если это даже лишь игра.
Долго мяли озорную глину
Опытные руки гончара.
Руки знали толк и знали дело
Оттого и глина поумнела,
Выросла в прекраснейший кувшин.

Мастер знает, как достичь вершин.
Умными и сильными руками
Делом развенчает старый миф.
А ведь где-то непокорный камень
Катит в гору проклятый Сизиф.

Стихи резко отличались от прежних. Удивили меня. Но понравились ли? Впрочем, о партизанах показалось довольно-таки забавным. Оригинально придуманный ход гарантировал ему заметное место в любом сборнике на военную тему. Сбой ритма в первых строчках, скорее всего не случаен, но оправдан ли? Небрежности мой приятель старался не допускать, значит, что-то хотел подчеркнуть, но это уж его дело, хозяин –– барин. И все-таки не оставляло недоумение –– с чего бы вдруг написал о войне. Второе стихотворение с многозначительным заголовком поразило еще сильнее. В нем явно проглядывалась тоска по твердой руке, совсем не характерная для вольнодумца. Откуда она взялась? На чем выросла? И в завершении –– Сизиф! Его-то, зачем впрягать в непонятную повозку с кувшинами?
Ругать стихи преуспевающего поэта или наглого графомана –– это одно, а указывать на недостатки человеку, к которому хорошо относишься –– совсем другое. Особенно, если он давно ничего не показывал, может, едва начал расписываться после кризиса, вымучил со скрипом, измаялся в сомнениях, но все-таки надеется на добрые слова –– уместно ли здесь критическое занудство? Как себя вести, чтобы не разрушить хрупкое состояние, усугубленное скрытым самоедством и показной гордыней. Я с тоской посмотрел на бутылку –– не принять ли для… Не определился для чего.
–– Вот и строганинка подоспела, –– сказал он пародируя поповский голос.
Выпили под строганину. Заставил меня угадывать из какой рыбы приготовлена. Я ошибся. Он стал объяснять, почему не любит летнего сига. А потом без перехода спросил о стихах. Я говорил путано. Он терпеливо слушал. Видно было, что ему интересно мое толкование и оно устраивает его. Дал выговориться, поблагодарил и огорошил.
–– Извини, что не признался сразу, но это акростихи.
Я пробежал глазами по первым буквам, но не мог понять, какому Федорову они адресованы. Если имеется в виду Василий, то стоит ли беспокоить прах не самого плохого поэта из наших классиков, ему от подобных обвинений ни жарко не холодно. О том, что в городе имеется свой Федоров, я как-то не подумал, в стихи его не заглядывал и не собирался заниматься этим. Удивительно было, откуда он знает о существовании такого поэта.
–– Знаю, даже выпивал с ним не единожды и, представь себе, очень хорошо знаком с его творчеством. Можно сказать, что я самый большой специалист по его стихам.
А далее на мою наивную голову обрушилась фантастическая история.
В литобъединение, где мы витийствовали в молодые годы, ходил милиционер. Нормальный, в общем-то, мужик. Если кто-то из наших попадал в вытрезвитель, всегда помогал выбраться на свободу без лишней огласки. Но стихи писал ужасные и никак не мог понять, чем же они плохи, впрочем, подобное случается и с преподавателями словесности. Кстати, печататься милиционер начал значительно раньше нас, пусть не густо, но довольно-таки регулярно и не только в подведомственных органах. Приятель мой после развода пустился в долгий загул и в какое-то хмурое утро, собираясь в командировку, не смог найти паспорт. Перерыл все вещи, обошел подруг, чьи адреса сумели застрять в памяти, и пришел к невеселому выводу, что надо выправлять новый документ. Чтобы ускорить процедуру, отправился на поклон к милицейскому собрату по перу. Обещание помочь прозвучало незамедлительно и без каких-то оговорок. Отдал необходимые справки, заполнил бланки, а взамен получил стихотворную рукопись и смущенную просьбу слегка подредактировать. Один –– без всяких проволочек выхлопотал новый паспорт. Другой –– основательно переработал и довел до товарного вида чужие стишки. Оба остались довольны. Через какое-то время милиционер пригласил старательного редактора в ресторан. А там уже к их столику подсел знакомый милиционера. Мужчина в годах, однако, еще крепкий; солидный, но без намека на чванство; умеющий не только говорить, но и слушать. Способность безболезненно вписываться в чужую компанию оказалась весьма кстати, потому что милиционер высмотрел брюнетку лет тридцати и не пропускал ни одного танца. Под рев ресторанной музыки особо не разговоришься, но мужчина исхитрился поведать, что родом он из Приморья и в ранней юности оказался сыном полка на японском фронте, отслужил двадцать пять лет и, уйдя в отставку, пошел по профсоюзной линии. Представился сам и ненавязчиво выспросил: чем занимается молодой человек, где живет и не надоела ли бродячая жизнь. Посетовал, что умные взрослые парни вынуждены обитать в общежитиях без возможности уединиться. Вспомнил свою молодость, потерянную в казармах. И, как бы, между прочим, сказал, что может помочь получить квартиру.
Интригующее обещание прозвучало как раз в тот момент, когда мой любвеобильный геолог вслед за милиционером высмотрел симпатичную жертву и для себя. Посул был слишком заманчив, чтобы воспринимать его всерьез, а женщина успела заметить его интерес и бросала вызывающие взгляды. Он извинился перед мужчиной и пошел танцевать. У него была разработана система невинных вопросов, позволяющая незаметно выведать из партнерши какие у нее планы на грядущую ночь, и есть ли у нее место для воплощения желаний. К ночному приключению дамочка была готова, но надеялась, что о месте позаботится кавалер. А была она хороша и заманчива, как все проплывающее мимо рук. Как тут не спохватиться и не поспешить к прерванному разговору с представительным дяденькой.
Если опустить витиеватую дипломатию предварительных недомолвок, окончательные условия договора были сформулированы уже на крыльце ресторана.
Подрядчик должен в течение года провести квалифицированное редактирование и подготовить к изданию стихотворную рукопись заказчика, а заказчик в этот же срок обязуется организовать для подрядчика получение квартиры в одном из центральных районов города.
–– Обращаю особое внимание, –– усмехнулся бывший геолог, –– район уточнялся по его инициативе, мне тогда и Черемушки раем казались, но товарищ Федоров мужчина основательный и сразу давал понять, что его фирма веников не вяжет. Он даже уточнил, что свои обязательства выполнит первым, чтобы снять всяческие сомнения, мешающие творческому процессу. Правда, когда я прочел так называемую рукопись, впору было задуматься –– не продешевил ли. Если у милиционера правил строчки, то здесь надо было не переписывать, а писать. Автор ограничился перечислением тем и наметками сюжетов; типа того, что идет мальчишка в бой, ничего не боится, а страх приходит уже потом, когда мальчишка помогает санитарке нести сержанта с оторванной ногой; или, например, просит юный солдатик у китайской девушки напиться, а она вместо воды выносит ароматного чая, глаза у нее узкие, но игривые, откровенно зазывающие глаза, но солдатик не догадывается, что его соблазняют, потому что еще ребенок. Были темы и про войну с фашистами, возвращение солдат к неверным невестам варьировалось на разные лады. Кстати, навязчивой патетики почти не попадалось. Наболевшее записывал. Иногда мелькали милые пейзажики. Один передаю дословно: «Какая прекрасная осень в Приморье, сколько в ней перемешалось акварельных красок». Все его чувства и размышления уместились в тоненькую школьную тетрадку. Я сначала думал, что мне предлагается пробный камень, но оказалось, двенадцати страниц исписанных крупным почерком хватило для полного собрания сочинений.
–– А зачем ему все это? –– не понял я.
–– Подожди, потом объясню всю эволюцию, а пока давай выпьем.
Выпили, заели строганиной, уже оттаявшей но еще вкусной, впрочем, даже мне было не до гурманства, а ему, полагаю, и подавно.
––Тетрадка у него была при себе. На обложке четкими цифрами выведен номер домашнего телефона. Тетрадка новая, не поленился переписать, чтобы оригинал у себя оставить. С ответом он не торопил. Угадай, сколько времени я потратил на раздумье?
Пока я колебался между неделей и месяцем, он, не дожидаясь ответа, признался.
–– Ровно сутки. А позвонил через трое, чтобы не казаться слишком обрадованным. Но почему ты не удивляешься?
Пришлось признаваться, что я настолько ошарашен его историей, даже пролог не успел переварить. Хитросплетения, слишком далекие от моего жизненного опыта, застали врасплох и с трудом укладываются в голове, а что касается желания получить квартиру, так тут и удивляться нечему, сам настрадался.
–– Если я скажу, что квартира в моем решении стояла не на первом месте, ты, разумеется, не поверишь. И будешь прав. Но появился и второй стимул. Его тетрадка разбудила во мне графоманский азарт. Захотелось доказать себе, что смогу скроить приличный кафтан из кучки обрезков. Сколько раз я заявлял пишущей братии, что в стихотворчестве, прежде всего, нужны математические способности. В математике есть закон определяющий возможное количество перестановок из конкретного количества цифр. В поэзии цифры заменены словами. Но принцип остается. От поэта требуется прокрутить в мозгу доступные слова и расставить в оптимальном порядке. Помнишь, наверное, мои теоретизирования?
Я хорошо помнил те заявления и споры. Я, доказывал, что настоящая поэзия начинается, после того как найден порядок слов. Но это были юношеские игры, от которых мы оба успели устать.
Но он продолжал.
–– Когда я сообщал о своем согласии, у меня было готово уже пять стихотворений. Компаньон мой, а можно сказать и подельник, не ожидал подобной прыти. Но работа ему понравилась, даже растрогался: «Друзьям покажу, то-то удивятся, как ловко и оригинально у меня получилось".
–– У кого получилось? –– переспросил я.
–– У него, разумеется. Вне всяких сомнений с его стороны. Но это входило в условия договора. Претензий не возникло, ударили по рукам, распили бутылку коньяка, и через месяц я уже работал в природоохранной инспекции. Сам он квартиру выделить не мог, поэтому устроил под крылышко старого друга. Платили там гроши. Да, собственно, и платить было не за что. Наш мудрый шеф просидел на своем посту до глубокой старости, и все потому, что искусно создавал видимость кипучей деятельности, а вздумал бы защищать матушку природу и пятилетки не продержался бы. Квартиру я получил через семь месяцев. К этому времени был готов сборник из семидесяти пяти стихотворений. Не люблю ходить в должниках, но и он, как видишь, свою часть договора выполнил четко. Можно было помахать дяде ручкой. Что я и попытался сделать. Даже был уверен, что сделал: очень вежливо поблагодарил за помощь, сказал, что сотрудничество было не только полезным, но и приятным, получил полторы порции ответной благодарности. Вроде как подошли к развилке, после которой одному налево, другому направо. Однако заболтались и развилку эту, якобы, не заметили. Так ведь не последняя, думал.
–– Полагаю, что книгу ждал, как свою? –– попытался пошутить я.
–– Напрасно иронизируешь. Я же говорил, что отнесся к работе с азартом, и не удивительно, что в процессе возникли какие-то родственные чувства. Представь, что у тебя есть замужняя любовница и она рожает от тебя ребенка. Ты приходишь к ограде детского садика, наблюдаешь за ним, находишь в нем свои черты, свои повадки. Но потом появляется мужчина, чью фамилию носит ребенок и уводит его домой. И, представь себе, тоже находит в нем свои черты и свои повадки. При желании все можно высмотреть. Но это отвлеченный образ, информация к размышлению. А что касается книжки, если честно, я не верил в реальность ее выхода. Мало ли неизданных книг преет в столах. Но я недооценил способности товарища Федорова. Книга вышла в столичном военном издательстве. И не долго там прорастала, меньше двух лет. За это время он раз пять заглядывал ко мне на работу под предлогом визита к шефу, и обязательно находил меня. Чтобы не ставить в неловкое положение, выпивать в кабинете начальника не приглашал, но лишний раз побеседовать, по его признанию, считал за честь. Я о книжке не спрашивал. Он до поры помалкивал. Потом я ушел в геодезическую службу. Не то чтобы следы заметал, но сколько можно валять дурака.
–– И к профессии поближе.
–– Типичное заблуждение. В геодезии на учете каждый сантиметр, а в геологии: если на карте, то плюс минус лапоть; а если на местности, то плюс минус сельсовет. Так что пришлось подучиться. А ушел поближе к конкретному делу. Можно сказать, что надоело заниматься очковтирательством, и это будет правдой, не по нутру мне подобная деятельность, и все-таки надо признаться, что не давала покоя потребность скрыться с места преступления. Было желание вернуться в геологию, оно и сейчас есть, но пересилить себя не могу. Не умею возвращаться. Только речь не об этом. В одно прекрасное воскресное утро в берлогу мою постучал гость с полным портфелем даров. Я как раз ночевал не один, так что коньячок и цитрусовые оказались весьма кстати. А когда юная особа, выпив рюмочку на посошок, отправилась рассказывать мамочке, как засиделась допоздна у подружки, на мой стол торжественно легла книжка стихов. Предстать поэтом перед девушкой, не то чтобы постеснялся, приберег радость для более интимной обстановки. А после оптимистических тостов прозвучало предложение приступить к работе над новой рукописью. Но с тобой-то мы за мою первую книжку пока еще не выпили. Так что давай поздравляй.
Выпили молча, и он пошел готовить свежую строганину. Я слышал, как на кухне открывается и закрывается холодильник, льется вода, стучит о доску нож. Конечно же, он специально тянул время, давая мне возможность разобраться в услышанном и подготовить наводящие вопросы. Или уводящие? А что было спрашивать? Не трудно догадаться, что вторая книга понадобилась Федорову для вступления в Союз писателей, но надо было чем-то заинтересовать исполнителя, вдохновить на повторение трюка. А чем кроме денег? История, как я полагал, приближалась к развязке и обязательной в таких случаях ссоре. Такие как Федоров, привыкли расплачиваться из чужого кармана, но что-то видимо не сработало, и он решил, что его цена за тоненький сборник была слишком щедрой и стал торговаться. А может и того наглее: пообещал, но не заплатил. Однако, зная своего приятеля, и его отношение к деньгам, подозревал, что причины ссоры могут оказаться гораздо глубже.
–– Тебе, наверное, хочется, но стесняешься спросить, храню ли я эту книжку. Храню, мой дорогой, как не хранить, первая все-таки! –– он сунул руку в ящик стола и, не глядя, достал книжицу в красной обложке. –– Вот она, разлюбезная. Можешь поинтересоваться дарственной надписью, весьма трогательной.
Первое, что я отметил: красивый четкий почерк и витиеватая подпись.
«Человеку с тончайшим литературным вкусом от благодарного автора!»
–– Но автор оказался не очень благодарным?
–– Ты кого имеешь в виду? Автор все-таки я. И я действительно оказался не очень благодарным. А если говорить о товарище Федорове, то по своим канонам, он человек глубоко порядочный. Для него «честное купеческое» –– не пустые слова, а, представь себе, клятва. Не расплатиться за работу для него самый страшный грех.
Мне стало неудобно, и я поспешил признаться, что упростил причины их ссоры, но он в моих извинениях вроде как не очень нуждался.
–– Федоров вел дело с бухгалтерской педантичностью. Более того, в местном издательстве члену Союза платят за строчку больше чем не члену, так вот он считал, что я хоть и не имею чести состоять, но пишу лучше, поэтому и гонорар должен соответствовать. Он даже аванс давал, все как положено по настоящему договору. Вот только за вредность не доплачивал. Я не напомнил, а сам не догадался. Он уверен, что если птичку кормят, она должна чирикать, потому что рождена для этого. А он рожден, чтобы при настроении наслаждаться чириканьем. Ты спрашивал: зачем ему нужна книга. Я сначала думал, что элементарная блажь. Захотелось удивить ближайшее окружение и случай подвернулся –– почему бы не воспользоваться. Но какой-то художественный червячок в нем жил с рождения. В первой тетрадке был у него забавный сюжетец: стоит пограничник в наряде, смотрит на облако пересекающее нейтральную полосу и очень хочется ему задержать это облако. Зачем, почему –– никаких объяснений. Просто хочется и все. Я долго бился над этой записью, но стихотворения из нее так и не скроил. А для товарища Федорова она программна, хотя может быть и не совсем осознанна. Программа не литературная, а жизненная. Он из тех людей, которые не могут смириться с достигнутым. Ему всегда чего-то хочется. Но в отличие от юного пограничника, он не замахивается на облака. Соизмеряет желания с возможностями, и тем не менее со ступенечки на ступенечку, все выше и выше. Выпустил сборник –– захотелось вступить в Союз писателей; вступил –– родилось желание возглавить местное отделение. А должность-то выборная. Как ты думаешь, проголосуют за него.
–– Могут, –– сказал я и хотел пояснить по каким причинам, но ему снова не потребовались мои доводы.
–– Правильно думаешь, он прекрасный мастер по организации маленьких побед. Более того, сумеет принести немало пользы. Местные графоманы будут довольны им, потому что когда гребет под себя, не забывает и ближайшее окружение, создавая видимость заботливого отца-командира. Получается, что мой скромный труд пошел на общее благо. Но я не хочу быть ни благодетелем, ни спасителем, ни героем. Только что вышла наша третья книга, заминированная акростихами, с которыми ты имел счастье познакомиться. Кстати, самому герою они очень понравились, особенно грел его наивную душу намек о «сильной руке». Он же, как большинство военных, глубоко уважал Джугашвили. Удивлялся, как я сумел углубиться в его сокровенные чаянья, но сомневался, что редактор пропустит стихотворение. Редактор ничего не понял или не захотел понять, но прошло. А байка о партизанах печаталась и в газете, и в журнале, и даже в хвалебную рецензию попала.
–– И мне понравилось, –– вставил я, пользуясь случаем разбавить горечь исповеди. –– Когда читаешь, вряд ли кому придет в голову искать подвох.
И не было нужды лукавить. Приди в мою голову такой сюжет, я бы может и пожалел испортить его на… А на что? Я так и не придумал, как обозвать его затею. Не хулиганством же? Но о том, что не жалко ли разбазаривать удачные находки, я все-таки спросил.
–– Сегодня я составил короткий, но емкий комментарий к этой книжке, напечатал шесть экземпляров и разослал по инстанциям. В общем-то, я совершил предательство. Федоров меня чуть ли не другом считал. Ушлый мужик и в людях разбирается, без этого он бы пропал, но во мне ошибся. Почему-то решил, что я падок на лесть. Гениальным поэтом называл. Я слишком трезв для подобных слабостей. У гения должна быть психология лидера или изгоя. Ни тем, ни другим я не являюсь. Гений подслеповат перед зеркалом, да и не любит он зеркал, зачем они, если уверен в своей исключительности. А я окружил себя зеркалами и постоянно всматриваюсь в отражения. Но не любуюсь, как некоторым кажется, а контролирую. Не нарцисс я. Вот ты спрашиваешь, не жалко ли разбазаривать. В первой книге было кое-что. Но надеялся, что лучшее остается в собственных кладовых. Первую делал играючи, вторую дотягивал с ужасным скрипом, а для третьей вымучил только акростихи, остальной объем, заполнял своей пейзажной и любовной лирикой, написанной в студенчестве. Юношеские сопли не жалко, столько лет валялись в чемодане, хоть на что-то сгодились. Но своих стихов я не пишу с того самого дня, как начал работать на товарища Федорова. Не мо-гу. Впрочем, живут же люди и не сочиняя стихов, нормальные люди. За это, пожалуй, и выпьем. По полной и до дна!
Выпить до дна я могу и не один раз. Найти нужные слова, чтобы помочь –– намного труднее, особенно, если человек не нуждается в твоих словах, и пригласил тебя, чтобы выговориться самому.
Утром проснулся с тяжелой головой. Надо было ехать на пригородный объект. Отмаялся полтора часа в автобусе. Переговорил с местным начальством, внушил ему, что подготовительные работы еще не закончены, указал на пару, якобы, очень важных недоделок и, пообещав заглянуть через неделю, поспешил на автобус. По дороге повезло –– сумел купить бутылочного пива. Когда проезжал мимо дома своего приятеля, мелькнула мысль, что надо бы проведать и опохмелить. Но, во-первых, –– не уверен был, что он хочет кого-то видеть, а, во-вторых, –– и самому страшновато было повторно окунаться в ядовитые пары тяжелой исповеди.
Это называется: пронумеровал причины в удобном для себя порядке. А, может, честнее –– переставить их местами?
Все может быть. Но если бы искал для себя оправданий, напомнил бы и о третьей причине. К тому времени у меня было выработано жесткое правило –– если не хочешь попасть в запой –– опохмеляйся в одиночку.
О случившемся, я узнал уже после похорон. Его бывшая жена пыталась меня найти, позвонила на работу, но ей сказали, что я на объекте.
Он застрелился из обреза. Когда мы выпивали, стволы у ружья были уже отпилены, потому что для этого нужны трезвые руки. Я видел ножовку на тумбочке. Помню, еще удивился, что болезненно-аккуратный парень стал вдруг разбрасывать инструменты. Сколько раз пускался он в рассуждения о суициде, и я, дурак, поддерживал беседу, соглашался, что петля, рельсы или прыжок из окна дают слишком неэстетичный результат. Он говорил, что предпочел бы пистолет и уверял, что в не очень давние времена геологам оружие полагалось по штату. Куда только не заведет безответственная мальчишеская болтовня. Я и представить не мог, что ответ найдется и прозвучит так громко. Есть классический метод самоубийства из ружья: стволы вставляются в рот, а спусковой крючок нажимается большим пальцем ноги. Выстрел сносит полголовы, а он слишком долго думал об «эстетичности продукта» и отпилил стволы, чтобы выстрелить в сердце. Не забыл учесть и вероятность залежаться в холостяцкой квартире. Сделал предварительный звонок бывшей жене и назначил время встречи, а дверь оставил приоткрытой. Она пришла утром. Обещанный подарок для дочки стоял на столе. Остается гадать, почему эта миссия не досталась мне? Неужели распределял нагрузки?
Его письма, отправленные по инстанциям, большого шума не наделали. Литературным начальником Федоров не стал по собственной воле. Сослался на возраст и болезни. Присутствие в его книге хулиганских акростихов, объяснил склонностью к нездоровому юмору сильно пьющего и психически неуравновешенного молодого человека, которого попросил перепечатать рукопись. Хотел ненавязчиво помочь, дал возможность заработать, а в результате, очередной раз убедился, что добрые дела не остаются безнаказанными. Покаялся, что не вычитал рукопись, но человек он занятой, текучка заела и, главное, привык доверять людям. Сомневаться в искренности заслуженного и обаятельного мужчины местным литераторам было неудобно, а имя моего приятеля большинству из них ничего не говорило.
Когда в конце восьмидесятых партийные идеологи ослабили цензурные гайки, а редакторы журналов начали щеголять умопомрачительной смелостью, в «Юности» появились легенды Юрия Беликова о Влодове, который тем же самым методом давно поставил производство искусственных поэтов на поток. Портрет получился очень яркий. Не знаю, чья заслуга больше: портретиста или героя. Впрочем, на то они и легенды. А я честно признаюсь, что не совсем понимаю, как Влодова хватало на собственные стихи. Можно, конечно, сослаться на опыт поэтов-переводчиков. Ситуация схожая, но нагрузка на психику совсем другая. И работа переводчика все-таки не анонимна. Нет, схожесть только внешняя и анонимность не самая главная тяжесть в этой ситуации.
Не могу представить, чтобы подобным промыслом занимался Блок или Есенин…
А Брюсов бы, пожалуй, потянул.
Не знаю. Не знаю. Сам не пробовал. Могу лишь сказать: то, что для Влодова являлось игрой, для моего приятеля обернулось трагедией.
 
© Создание сайта: «Вест Консалтинг»