О. Любимова
НАШЕ ВРЕМЯ
Это – небольшая зарисовка из сравнительно недавнего времени, но ставшего уже тоже, наверное, историей. Тогда, когда это происходило, за несколько лет до перестройки Горбачева, по некоторым приметам показалось, что вырисовывается, обозначается какое-то характерное психологическое состояние общества, новый генотип, сложившийся за прошедшие десятилетия советской власти и начавший обнаруживать свое лицо.
1
В тот день на Красной площади хоронили маршала. Имя его звучало легендой в Гражданскую войну, а сейчас, в наше время, его не то чтобы подзабыли, но оно тоже вошло в историю.
Был ненастный день поздней осени. С неба все время что-то сыпалось, то дождь, то мокрый снег, замелькивая быстро проносящимися пятнышками многоцветную громаду Храма Василия Блаженного. Площадь быстро заполнялась людьми. Не то чтобы все были такими активными и, прошу прощения, патриотичными, но, по совковому обыкновению, отпускали в тот день с работы, в основном, служащих ближних конторок, институтов, разных заведений и посылали «стоять». Люди шли без возражений, уже к этому делу привычные; к тому же можно было выгадать, не возвращаться в этот день на работу по негласному разрешению начальства с предупреждением - только раньше не смываться с места стоянки, ни-ни.
2
В толпе становилось тесно; группки стояли близко одна от другой; много было женщин. По переходному сезону одеты кто как: в курточках, плащах, подбитых мехом. В разных местах стояли мужчины, моложавые, худощавые, с замкнутыми лицами, в шляпах и перетянутых в талии плащах. Говорят, их и по ботинкам можно было узнать.
Как начаться церемонии, сыпать с неба перестало, но свинцовые тучи лишь плотнее сомкнулись и низко опустились над площадью. В разношёрстной толпишке болтали, смеялись, поёживались от холода и поглядывали на черные круги часов на Спасской башне: скорей бы уж началось.
Недалеко от витрины ГУМа расположилась группа женщин, они пришли из института патентной информации, что за Москворецким мостом. Центром была блондинка, моложавая, эффектная, с голубыми глазами, в которых временами играло холодно-насмешливое выражение. Она была в шубке из натурального меха с широкими рукавами, на которых висели, на каждом рукаве, ещё по две дамы. Блондинка была заведующей небольшой редакцией, впрочем, заняла эту должность совсем недавно, говорили, что по протекции заведующего отделом. Их «сняли» с обеда, женщины не успели и чаю попить и сейчас рылись в сумочках, доставая съедобное: бутерброды, булочки, конфетки. Подшучивали над Катюшей, она одна успела забежать в Пельменную. Катюша, полная, румяная, стояла в сторонке и посмеивалась.
- Сама как пельмень, - сказала Людочка, очень худая девица, совсем молоденькая, с чёрными глазами латиноамериканского разреза на пол-лица.
- Из самой можно пельмени делать, - необидчиво подтвердила Катюша.
Между тем за гранитными плитами алтарной преграды коммунистического алтаря произошло движение, и на трибуне Мавзолея встал над толпой ряд военных в серых шинелях со знаками отличия. Церемония началась. Все лица повернулись туда, площадь притихла.
- Надо же, - испуганно тараща глаза-махаоны, негромко сказала Людочка, - а я думала, он уже давно умер.
У неё покраснел носик. В широком плаще жёлтого цвета, висевшем на ней балахоном, она была похожа на сказочного Пьеро и всё просила предупредить, когда повезут катафалк. Она боится траурной музыки и заткнёт уши.
Дама в синей курточке, стоявшая напротив начальницы, заметила негромко, скользнув взглядом:
- Вроде рано ещё в мехах.
Ответом ей был долгий выразительный взгляд. В глазах блондинки что-то блеснуло и тут же угасло.
- Такая уж я мерзлячка, - сказала, улыбаясь.
Между тем на трибуне уже выступал оратор. Это был старый, очень старый генерал, его подводили, держа под руки. Он был маленького роста, говорил невнятно и плакал. На него поглядывали с сожалением. Зато площадь словно вздрогнула, и все головы повернулись к трибуне, когда раскатился над толпой зычный бас, привыкший командовать армией, следующего оратора. Хоть это тоже был старый вояка, но видом богатырь, высок и могуч в плечах, голос его эхом отдавался во всех концах площади. Имя его ещё не было списано в историю, он был, кажется, тогда действующим министром обороны. Через два года будут хоронить его.
- Галина Федоровна, - наслушавшись этого маршала и отвернувшись от трибуны, обратилась дама-блондинка к даме в синей курточке, – вы, говорят, сделали сегодня симпатичную покупку? Покажите!
Развернули маленький свёрточек, в нём оказались кружевные трусики.
- Какая клёвость! – воскликнула Людочка.
- Сколько вы говорите? И совсем недорого! Здесь купили? - блондинка кивнула небрежно в сторону витрины ГУМа.
- Нет. На руках. Сидоренко утром принесла.
- Сидоре-енко, - протянула блондинка. – Что-то не помню такую.
- Вы её не знаете. Она у нас больше не работает. Она теперь горничная в гостинице, в Бухаресте, - вполголоса забормотали дамы, висевшие на рукавах у начальницы.
- Ка-ак?! Из института… в горничные? – в глазах блондинки заиграла насмешка.
- Она и раньше с иностранцами… - одна из дам-нарукавниц пригнулась к локонам блондинки и что-то шептала.
Выступавших один за другим ораторов на трибуне уже почти никто не слушал. Люди всё чаще поглядывали на круглые часы на башне. Снова посыпал лёгкий снежок, падавший на кружевные трусики и на непокрытые головы и плечи седых военных.
Где-то в углу площади раскрылся пёстрый зонтик. И вскоре всё обширное пространство запестрело, покрылось яркими пятнами. Конечно, в этом не было ничего необычного. Хотя Галина Федоровна, у которой в сумочке лежал японский, самый тогда дорогой и модный зонтик «Три слона» не подумала его открывать и даже проворчала, что не сахарные, не растаяли бы. Дама-блондинка тоже не раскрыла зонтик. Да, ничего необычного, хотя островками среди толпы стояли одиночки, задумчиво обводя глазами ближнее пространство, почему-то считая неловким и несоответствующим моменту вызывающую пестроту и яркую раскраску, которой это пространство вдруг украсилось.
Словно немое почудилось противостояние застывших, словно гранитные монументы, военных вверху и молча глазевшей на них снизу м а с с ы из-под ковра разноцветных зонтиков. Реликты, вышедшие из своего звонкого, героического прошлого, жившие по другим законам, они смотрели и не узнавали, не понимали этой толпы.
Неожиданно снизу, из-за Мавзолея, показался и медленно поплыл в воздухе угол красного и чёрного катафалка, и мерные, тянущие за душу, звуки траурной музыки зазвучали. Не успели предупредить Людочку, и она заметалась, тараща глаза-махаоны. Заткнула ли она уши, никто уже не видел, все смотрели туда. Военные с непокрытыми головами тоже все повернулись и смотрели назад и немного вниз. Они с трибуны видели катафалк, всей же массе на площади по-прежнему был виден только верхний край его. Люди приподнимались на цыпочки, даже подпрыгивали, стараясь побольше увидеть… Но и это не помогало разглядеть траурный кортеж, мешали гранитные плиты, трибуна и Мавзолей, а также плечи и спины впереди стоявших.
Вот увидели, как над толпой, над зонтиками и головами, поднялась рука. Приглядевшись, заметили зажатое в ладони маленькое дамское зеркальце. В него смотрела женщина, просто одетая во что-то мышино-серое. Не обращая внимания на окружающих, она вертела зеркальцем, стараясь «поймать» траурное шествие. Вызывающе-капризное выражение застыло на немолодом и некрасивом лице. Толпа единым духом переняла почин, и мгновенно здесь и там взлетали руки с зеркальцами, некоторые даже держали раскрытые пудреницы. Целый лес рук встал взамен закрывающимся зонтикам, да и снег почти перестал. Бог знает, помогло ли им увидеть что-нибудь… но это выглядело странно; по-новому усложнённо; неуместной и даже немного дикой показалась эта раскованность плебса.
3
Это происходило где-то в семидесятых годах, порядочно лет назад, но всё равно это было - наше время, о котором столько сказано было в последующие годы; окончательный суд скажут потомки; -
наше время, осенённое тенями мрачных цезарей, взрастившее эту толпу, когда десятилетиями люди жили точно в вате, научившись лишь выживать при всех обстоятельствах; были среди этой толпы те, кто самостоятельно, своим умом и по своим впечатлениям сумели дозреть, осмыслить, что-то узнать и понять, но - сколько ни кричи об этом, никто не услышит, а если и услышат, лишь обернутся и посмотрят, молча, как на сумасшедшего. И всю ежедневную и ежечасную, пропитавшую жизнь ложь видели и слышали и копили в себе, прорывалось лишь иногда приступами неожиданной озлобленности… Озлобленность даже почему-то стала казаться признаком порядочного и открытого перед своей совестью человека…
И глухие, яростные стоны не были слышны; их заглушало повсюду раздававшееся мерное, приглушенное туканье… это вся страна… выбивала да, да, прошу прощения за аллегорию, выбивала ковры. Ну да, это как бы стало характерным ритуалом, если хотите, символом нашего времени, это повсеместное и во все времена года туканье; выходили по первому снежку, семьями в выходные и будни и в праздники, но также и летом - тукали, тукали, и этим словно задавался, - пришедший на смену невидимым вихрям, сжатию и расширению стремительных масс, - ритм нашей жизни? -
нашего времени? Когда целое поколение, молча прозревая, затратив на прозревание большую часть своей жизни, встало, чтобы оградить своих детей от своих отцов, и те ушли, молодые, веселые и свободные, прекрасные, распевая неведомые для нас песни и не оглядываясь на нас, провожавших их глазами, полными слёз; когда вдруг наконец-то среди ватного тумана, разрывая его в клочья, сразу в разных сторонах засияло, словно включили огромные прожектора, и они шарили по небу, пытаясь поймать в нём порхающую синюю птицу истины, и люди толпой устремились туда, к свету, в никуда, к новым идолам, и, спеша отвергнуть то, чему только что истово поклонялись, и воскурить фимиам тому, над чем раньше глумились, - по дороге безжалостно и бездумно топтали нарождавшиеся в тумане ростки нового и хрупкого, не названного, выросшего без света.
И летали между людьми на широких крыльях большие птицы, разгоняясь низко и стремительно, словно метя железным клювом прямо в лоб и проскальзывая мимо в последнее, казалось, мгновение, словно утратив уважение и страх перед людьми или даже неведомым нам чутьём предчувствуя то, чего не знаем и не чувствуем мы.
СОБАЧЬЯ ЛЮБОВЬ
1.
Все было как у людей. Старый пес Дик в солнечный майский денек спал на асфальте у подъезда своего дома. У Дика не было хозяина, хотя кто-то сердобольно зарегистрировал, «узаконил» его, когда отлавливали по дворам бродячих псов, кто-то оставлял для него кости в высокой траве газона под окнами. В этом смысле можно было сказать, что у него был свой дом, свой двор, где он обитал.
Дик не был породистой собакой, но и не совсем дворняжкой, а, скорее всего, неудавшейся помесью, следствием случайной любви, тем, что знатоки терминологии именуют: «выродок». Уши у него, правда, торчком стояли, и морда, напоминающая хорошую, благородную породу, имела выражение понятливое, немного растерянное; лапы, правда, безобразные были, худые, узловатые, и в сочетании с вихляющей походкой вызывали ассоциацию с женщиной, имеющей широкий зад и чересчур тонкие ноги.
С годами в глазах у Дика появился скепсис. Он достиг того возрастного периода, когда становится, грубо говоря, «на все наплевать»; и хоть может показаться странным, это дало ему право на некоторое добавочное уважение и снисходительность со стороны окружающих.
Она подбежала к нему, невесть откуда взявшись, словно с неба упав, - Дик краем уха слышал потом, что ее привезли откуда-то издалека, с Крайнего севера, - и обнюхала его, юная и чистокровная, и не отошла, а ему – ему! – приветливо махала хвостиком, как бы приглашая в наивной, невинной радости щенячьей, в которой, однако, уже можно было разобрать кокетство пробуждающейся женственности, - вернуться на жизненный пир, для нее для самой открытый во все стороны. Хозяйка рядом стояла, терпеливо ждала, держа спущенным поводок.
Но в тот раз старина Дик только приподнял от пыльного асфальта сонную голову и недоуменно посмотрел на нее.
Дик частенько видел ее после этого первого знакомства. Она выходила гулять с хозяйкой или с мальчиком и, как только спускали ее с поводка, бросалась к нему, если был поблизости, как к старому знакомому, и, радостно попрыгав и повиляв хвостиком, обнюхав его спереди и сзади, уносилась дальше бежать по своему маршруту.
Надо отдать должное: она была очаровательна. Вся, как уголек, черненькая, с длинной, чуть завивающейся на концах шерстью и мохнатыми кривыми лапами. Со лба ее свисали грациозно-кокетливо пряди, из-под которых влажно мерцали черные глаза. Рост ее, как принято говорить, льстил мужчинам: ей было суждено во всю жизнь оставаться маленькой.
Пришла осень; а за ней – зима с ее собачьими бедами: голодом, холодом и волшебными голубыми снами, от которых можно было не проснуться. В ту зиму стояли сильные морозы. В конце их в соседнем дворе умер молодой пес Филя, отморозивший лапы. А старина Дик пережил и эту зиму.
Собаки почуяли весну раньше, чем люди, когда она еще только приближалась, и из-под земли, из-под сереющего хрусткого снега понеслись неистребимые запахи слежавшейся травы и человечьих и собачьих испражнений. Знакомка Дика носилась кругами по пустырю, делая прыжки и шумно втягивая воздух мясистым, черным, ноздреватым носом.
А в мае вот что случилось: стареющий пес Дик потерял голову из-за своей черноволосой знакомки. Ее звали Дези. Очаровательное имя, да? Он не давал Ей проходу. Когда выводили Ее гулять, плелся по пятам, опустив хвост, и в широко раскрытых его глазах стояло почти человеческое выражение удивления, радости и испуга. Иногда Она и хозяйка уходили подальше от дома, через шоссе, это был новый строящийся район, и там, за шоссе, оставлено пока было людьми нетронутым поле, пересеченное кривыми тропками, овражек с ольховой рощицей, а вдали, у горизонта, зубчатой стеной темнел лес. Дик следом за ними дорогу перебегал, суетливо перебирая узловатыми лапами, переждав сильно несущийся поток автомобилей. Ах, если бы он понимал человеческую речь, то услыхал бы в свой адрес сетования хозяйки, говорившей, чуть не плача, что приставучий этот пес им испортил всю прогулку! Но все же останавливала мальчика, когда тот норовил, подняв с земли, швырнуть в Дика камнем или палкой.
Угроза, даже всего лишь зримая, была действенной. Стоило мальчику занести руку с камнем над головой, как Дик отбегал на несколько метров, но продолжал уныло преследовать их издалека, выдерживая безопасное расстояние.
Днями целыми он дежурил у подъезда, ожидая Ее выхода. И даже когда одна, без Нее, по своим делам выходила хозяйка, Дик и за той, за одной, шел следом, прямо за быстро мелькающими по земле пятками ее, пока не заходила в магазин или садилась в автобус, а он стоял и смотрел растерянно через окно. Прохожие на улице оглядывались, а однажды незнакомый мальчик счел нужным сказать:
- Тетенька, за вами собака идет.
- Я знаю! – отмахнулась, как от чумы, от Дика.
Сама же возлюбленная его, казалось, не понимала произошедшей с ним перемены, не оценила вспыхнувшего чувства. По-прежнему она была ровна, приветлива с ним; пожалуй, нежна. Но, попрыгав около него и повиляв хвостиком, уносилась следом за хозяйкой и уже больше не оглядывалась на Дика. Увы, по всему судя, Ей чужда была и непонятна темная бездна его желаний.
Но любовь совершила чудо. Старый пес Дик вновь ощутил красоту и притягательность жизни. Живительные соки побежали по дряблеющим жилам почти что с юношеской силой, и для него теперь был и этот луговой простор, и запахи июньского разнотравья, и закаты за лесом.
3.
Лето дремотное остудило его пыл. Была тут, надо сказать, замешана дворовая дебелая сука Манька, с которой теперь он проводил время. Вдвоем они грелись в высокой траве газона и глодали оставленные кости, а когда выбегала на прогулку Она, вставали оба и трусили к Ней, обнюхивая спереди и сзади. Манька нисколько не ревновала; мало того, она сама то и дело оставляла его, отсутствуя по нескольку дней, чтобы принять участие в любовных оргиях со сворой таких же бездомных псов, верховодил которыми громадный, серый, весь в парше, пес-вожак. Даже в покровительственном ее отношении к Дези чувствовалась мудрость наставницы, может быть, даже нерастраченный инстинкт материнства.
Минул год. Снова пришла весна, и болезнь дала рецидив: Дик снова обезумел от любви. Но теперь дело приняло более опасный оборот: случилось невероятное! Она поняла его, наконец, ответила – ответила! - на его чувство; Ей доступной стала темная бездна его желаний. О, Она готова была, юная, и черная, и прекрасная, ответить на его страсть, разделисть ее с ним, и для этого унеслась неожиданно от ничего не подозревающей хозяйки в одно прекрасное утро с Диком на другой конец двора.
Дик был покорен, оглушен, раздавлен выпавшим на его долю счастьем. Но оно продолжалось, как это нередко бывает со счастьем, считанные лишь минуты, пока разъяренная, с криками, размахивая бренчащим поводком, не подбежала к ним хозяйка, да и не успело оно, это счастье, завершиться ничем значительным; Она сама, очень уж опьянев от весны и любви, носилась, играя с ним и не давая надолго приблизиться к себе.
После-то рвалась к нему с поводка, выворачивая шею и сладострастно приседая, подставляя ему черный косматый зад, как, он видел, делала это Манька перед громадным серым псом-вожаком, но – поздно! Ее не отпускали с поводка и волокли от него, волокли…
Бедный Дик вновь бродил за Нею хвост в хвост, и ни угрозы и ни крики на него не действовали, даже замахиваний мальчика не боялся он, только мужчина, сам хозяин, решительно швырнувший в Дика большой палкой, заставил его убежать, ковыляя, прочь. Снова днями целыми он дежурил у подъезда и следом за хозяйкой ходил, провожая в магазин и на автобус. Старый пес совсем потерял голову и – знак высшего обожания, - когда Она, не так, как другие собаки, задрав лапу и пошло раскорячась, а элегантно присаживалась, подняв кверху хвостик наподобие елочки, по малой нужде, Дик подбегал, шустро перебирая узловатыми лапами, пока не успевала впитать земля, лакал из темной, теплой, пахучей лужицы.
Влюбленные стремились друг к другу. Ах, в самом деле, что нашла Она в стареющем псе-выродке?! Ее вскоре увезли куда-то, и они не виделись с Диком несколько дней.
Коварные планы людей имели и тот расчет, что чувства должны остыть в разлуке. И так и вышло. В один из дней, проснувшись, приподняв от пыльного асфальта сонную голову, Дик ощутил перемену в себе, оттого что любовь ушла. В самом деле, сколько можно было испытывать чувства старого пса! Он был вновь одинок, совсем один, даже дворовая сука Манька исчезла куда-то с весны. Он был одинок и свободен.
И когда через несколько дней он вновь увидел ее и хозяйку, преспокойно возвращавшихся с прогулки, выходящих из-под арки, - она неторопливо переваливалась на косматых, кривых лапах, - Дик не ощутил ничего, ничего.
Они приближались. Старый пес стоял в нерешительности у края газона с высоко выкочившими из травы разноцветными ромашками. Вот допоняв что-то в себе, боком повернулся к ним к обеим, зевнул равнодушно и широко во всю пасть, так что видны стали редкие зубы и вихляющий розовый язык и – ах как в ту минуту он был похож на всех мужчин! – нисколько не смущаясь драматичностью и трогательностью минуты, задрал в их сторону заднюю лапу и…
ЗНАКОМЕЦ
Он подошел ко мне в людном месте, в запруженном людьми переходе от Кузнецкого к Мосторгу. Он начал свою речь так: «Вы не могли бы мне помочь?» Я оглянулась. Это был мужчина среднего роста и неопределенного возраста, полноватый, с яйцевидной головой, гладко облепленной волосами. Показалось почему-то, что лицо его сливается с одеждой, и все было тускло, серо, неразличимо, словно нарочно рассчитано на то, чтобы не бросаться в глаза при случайной встрече. Того же цвета, что и все остальное, его глаза, довольно большие, скользили мимо моего лица и были словно засвеченная пленка, по которой невозможно уже различить того, что называют: «зеркалом души»; хотя нельзя было сказать, что он собою был дурен; и в одежде его, довольно поношенной, не замечалось явных признаков неряшливости.
Первым моим побуждением было отойти, не дослушав. Я подумала, что за этим обращением последует одно из предложений, которые слышишь иногда на улице и на которые, не отвечая, уходишь. Даже не знаю, почему, мгновение поколебавшись, все же я остановилась.
Наверное, времени тогда еще достаточно было у меня. Мне было двадцать пять лет, и я была влюблена, это был даже самый пик моей влюбленности, не то чтобы совсем несчастливой, но в то время начинало складываться не совсем удачно и привело позже к разрыву.
Я была словно в красном тумане. По улицам бродила, по людным местам, магазинам, выбирая каждый раз маршрут, иногда покупала какую-нибудь безделку, но мысли мои заняты были одним, и, казалось, вытеснив ощущение самое себя, внутри меня все было заполнено предметом моих чувств.
Вот о чем мне поведал остановивший меня незнакомец. Он доверчиво поведал мне, что сам он из Тулы, в Москве лежал в больнице, недавно выписался, а денег на дорогу ему не хватает, чтобы вернуться в родную Тулу. Короче, он просил пятнадцать рублей на билет. По тогдашним деньгам, - с тех пор, по перестройке, прошло порядочно реформ, - сумма была небольшая, но и не совсем пустяшная. В общем, краткая его повесть столь же была проста, сколь прозрачна. Ясно было: мелкий мошенник. В принципе, я подумала, конечно надо было сразу отойти. Не знаю даже почему, несколько секунд помолчав, выждав, все ли он кончил, я раскрыла сумочку и… дала ему деньги, которые он просил, и, кивнув, быстро, не слушая, что он говорит, благодарности его, отошла.
Нет, ну я не имела привычку сорить деньгами. И не то чтобы была безрассудно добра или, как дитя, доверчива. Так просто, дала и все. Может быть, эта нерациональная и неуместная щедрость соотносилась каким-то образом с тогдашним моим состоянием, не знаю. Еще одно маленькое обстоятельство: герой моих мечтаний, мой бывший однокурсник, был именно родом из Тулы! Точно знаю, что в тот момент подумала об этом, и это имело какой-то смутный, но, быть может, решающий смысл для той акции сомнительной добродеятельности.
Итак, мы разошлись в разные стороны, чтобы, надо думать, позабыть друг о друге навсегда.
Прошло несколько лет, годы, за которые решилась, определилась моя судьба. У меня рос сын. Я его растила одна и теперь уже никак не могла пожаловаться ни на отсутствие забот, ни на избыток свободного времени. Его у меня теперь вовсе никогда не было, времени то есть. Я теперь не ходила, а бегала, и знакомые мне говорили:
- Ты все бегаешь? Смотри, надорвешь сердце!
А мне смешно было, я знала, ради чего я бегаю: ради своего сынули. Я полностью была занята, мое время, моя голова, мои руки, мои чувства – им и моей работой, той, которую я любила и могла делать. Накопившийся неизбежно за годы груз обид, горечи, разочарований, был еще не особенно тяжел и не испортил еще моего характера.
Человек, которого я любила и с которым мы расстались (отцом моего ребенка был не он), время от времени теперь, через годы, напоминал мне о себе, звонил, с чем-то поздравлял… Я пассивно все это воспринимала, внимание его, мне было не до этого, я даже потихоньку удивлялась, зачем он звонит, ищет встречи со мной, чувства мои к нему умерли, и я не понимала его так же, наверное, как раньше он не понимал меня.
Что вы думаете? Он снова подошел ко мне, знакомец мой, туляк; и опять на том же самом месте - переходе от Кузнецкого к Мосторгу! Он явно не узнал меня; но я-то его узнала! И сейчас, как и в первый раз, скорее от изумления и неожиданности, я остановилась; хотя ни о каком тумане в моей голове и речи не могло быть, и время мое, как уже говорила, все распределено было по минутам, и бежала я, конечно, по какому-то конкретному делу, скорее всего прикупить что-нибудь своему сынуле и остановилась в изумлении и даже возмущении, причину которого сейчас объясню, и не без любопытства пригляделась к нему. Он тоже изменился со времени нашей последней… встречи. Постарел. Полысел. Подурнел. Не располнел, а словно оплыл весь, как сальная свеча.
Да, по всему судя, мои пятнадцать рублей не помогли ему за эти годы добраться до родной Тулы. Я, впрочем, приготовилась выслушать с несколько хмурым любопытством: не скажет ли на этот раз что-нибудь новенькое?
Увы, нет. Легенда была все та же. Слово в слово. Один лишь штрих: после неоднократных, как уж говорилось, денежных реформ он просил не полтора рубля, как можно было бы ожидать, а – два. Но и тут его можно было понять: жизнь вздорожала!
Однако ресурс времени у меня вышел, сколько я могла позволить себе с т о я т ь, и я, не давая себе труда сколько-нибудь вежливого объяснения своему отказу, что-то односложно пробурчав, ушла.
Я досадовала. Досада перекрыла даже явный комизм ситуации. Я себя спрашивала: что же такое было в моем лице, что человек этот через много лет, не узнав меня, среди массы лиц, бывших в ту минуту в поле охвата его взгляда и прошедших мгновенную, точную, тренированную проверку на пользу, какую можно из человека, оглядываемого, извлечь, - ибо это оглядывание и составляло, по всей видимости, каждодневное и основное его занятье, - безошибочно выбрал снова мое лицо?!
Ну я сейчас не помню, каким словом назвала тогда это свойство своего лица. Обидно мне было вот что: как это он с его натренированностью не увидел перемены во мне?! Ведь, черт побери, за эти годы я переменилась! Задумчивость, мечтательность, - этому просто не было больше места, я стала трезвее и даже как бы злее?
Своим отказом я словно мстила ему за то, что не заметил во мне перемены! Я злорадничала. Но в то же время в каком-то срезе чувств я по-человечески понимала его и испытывала нечто даже вроде сожаления при мысли о том, что вот ведь случай, невезение (кто знает, - встреть я его сегодня впервые, денег бы не дала, но по крайности облекла бы в сколько-нибудь достоверную, объективную форму свой отказ), заставят его усумниться в людях, в своем психологическом… умении?
Однако факт таков: мы разошлись в разные стороны, на этот раз неудовлетворенные друг другом, и больше я своего… туляка… не встречала.
БЫЛО
Был белый дом-пила высотой в двенадцать этажей, громадный дом длиной в квартал и высокая арка в нём, выйдя из которой, - разбегалась перед глазами до самого горизонта равнина с полем, речкой и рощицей по ту сторону шоссе, с растущими по берегам речки кустами ольхи, весной зацветающими серёжками. По вечерам над равниной, над полем в темно-сизом небе вальяжно висела полная луна, и видно было сразу, когда выходили из-под арки проводить к автобусу припозднившегося гостя по тропинке, идущей к шоссе наискось через пустырь, - что в мире главное: поле и небо, и в нём луна смотрит ясно и доверчиво, так, словно что-то хочет сказать.
Была женщина. Была собака, преданная, чёрная и косматая.
Новый район только ещё начинали застраивать. Магазинов не было, и женщина жаловалась, что продукты и всякую мелочь приходится покупать в центре, там, где она работала. А весной и осенью грязь была непролазная.
Зато летом она возвращалась с прогулок с собакой довольная: они гуляли в н а с т о я щ е й деревне! Район строился недалеко от Окружной, там, в самом деле, кое-где сохранились ещё деревеньки. Одна из них была совсем рядом, она начиналась там, где оканчивалось строительство микрорайона, контур его ограничивался длинной и извилистой, перебегавшей через шоссе улицей, от этой улицы вниз, параллельно шоссе, примерно в полуверсте от него, шла широкая просёлочная дорога, спускавшаяся пологим уклоном к далеко внизу вытянувшейся ленте прудов. Дорога шла вдоль оврага, женщина говорила: «канава» и тихо смеялась. Летом на склонах канавы с некошеной травой она собирала цветы, пышные лиловые зонтики и ромашки и, вернувшись, говорила радостно, что здесь, у самого дома, набрала букет н а с т о я щ и х полевых цветов!
Деревня нанизывалась на дорогу, как на ось, вытягивалась вдоль неё двумя рядами палисадников с огородами на задах. В мае через заборы палисадников тяжело, густо переваливалась темно-лиловая сиреневая кипень. Домики в деревне были деревянные, но один в середине улицы стоял каменный, возвышавшийся над остальными, с ведущей на крыльцо лестничкой, белевшей в зелени. Домик этот окружали яркие, пышные клумбы с огненными ковриками настурций, нежными переливами астр. Небольшой особнячок этот имел даже нечто вроде скромных, плоских колонн. Было интересно: кто живет там сейчас? Кто жил прежде?
В огородах копошились люди. За деревней дорога горбилась, взлетая над оврагом, пробегая мимо кладбища старинного, тенистого, оно всё заросло березовой рощицей. С другой стороны, под самым горбом внизу, склон оврага падал в просторную лужу, наверно, здесь тоже именуемую прудом, на её берегу поблескивали в жару коричневым глянцем спины мальчишек, ловивших в луже головастиков и мелкую рыбёшку.
Дорога дальше шла привольно и широко посреди поля за деревней, зараставшего в начале лета пестрым и душистым июньским разнотравьем, лиловыми и жёлтыми первоцветами, серебристой полынью и высоким репейником, на его жёстких стеблях потихоньку, незаметно, в стороне от рассеянного людского взора, сложив крылышки и сев на самый кончик, весело, как на качелях, раскачивались воробьи.
Женщина и собака шли деревней и выходили в поле и дальше по дороге вниз до самых прудов, вытягивавшихся поперек поля. Собака весело и высоко подпрыгивала в густой, душистой траве, вспугивая воробьев. Шоссе высоко проходило, пересекая ленту прудов, разделяя их надвое мостом; по ту сторону моста был «цивилизованный» пляж, огороженный забором, с пёстрыми зонтиками и деревянными лежаками, с киосками, в которых продавали газеты и журналы, и даже со столиками, где торговали шашлыком и пивом по воскресеньям. В жаркие дни, даже в будни, народу на пляже накапливалось так много, что проезжавшим по мосту и с завистью глядевшим в окна троллейбусов и автобусов, весь склон казался сплошь усеянным розовыми спинами и яркими купальниками.
По эту сторону моста, где была деревня, тоже был «дикий» пляж около небольших деревянных мостков, там купались деревенские и прыгали с мостков в воду, и женщины полоскали бельё в стороне от потихоньку завоёвывавшей воду липкой зелёной тины.
Собаке разрешалось купаться под мостом, хотя ей не всегда хотелось кидаться в воду за брошенной палкой, особенно в повторный раз. Но она всё же покорно бросалась, послушная команде, мелко семеня лапами, догоняла палку, хватала зубами и плыла обратно, довольная, а после смешно отряхивалась и еще смешнее перекатывалась с боку на бок, ворча от удовольствия, в тёплой траве.
Обратно возвращались той же дорогой. Женщина шла слегка танцующей походкой, подставляя лицо солнцу.
Это всё было. И многое ещё. Была музыка. Слёзы ночью. Были вечера в маленькой кухне и глаза напротив, которые казались вечными.
Но вечного ничего нет, - это давно уже заметили и сказали умные люди, а наиболее остроумные добавляли: «Кроме «вечной» иголки для примуса».
Сперва пропала деревня. Началось всё с безобидного появления в поле людей, которого, появления то есть, можно было и не заметить, а, заметив, не придать значения. Двое, от силы трое, одетые в чёрные робы, они посреди распахнувшейся во все стороны зеленеющей равнины уставлялись все в одно маленькое очко на высокой чёрной треноге, словно надеялись вобрать в него всю равнину вместе с деревней и прудом, травою и цветами и раскачивающимися на длинных стеблях воробьями. И, представьте, им это удалось! Поле всё расчерчено было, поделено на одинаковые прямоугольники невидимой сеткой.
Сносить деревню начали от угла вблизи крайних домов строящегося микрорайона, быстро заваливали крыши и стены, так что взметывались долго не оседавшие тучи мутно-рыжей пыли и трухи, хранившие запах сыреющего дерева и человеческого жилья. Обнажались при этом кое-где внутренние стены в блеклых, выцветших обоях, являя постороннему взору скрытое и интимное, - чего только не видели эти стены, на них словно проступали вместе с засаленными пятнами маленькие тайны прожитых жизней. Что говорить! Работа спорилась, всё шло по плану; снесли быстро домишки и заборы и от того домика каменного с колоннами и лестничкой не осталось следа.
Лишь в несколько последующих вёсен привычно бесхозные сады, сохранявшие, хотя вокруг них не было уже заборов, форму свою, зацветали в мае, покрываясь пышной, сиреневой пеной, узорной сканью цветущих вишен. Да ещё можно было видеть в первый, второй год после сноса, посреди брошенных огородов внизу у прудов, - одну, другую неопределенного возраста и пола фигуру, копавшуюся в земле, не могши сразу от неё оторваться.
Посреди садов, не вырубая их, начали строить высотные дома и даже заселять, пока ещё только по одну сторону ещё нетронутой, но скукожившейся канавы, и жители этих новых домов, выходя погожим майским воскресным денёчком на прогулку с семьями, спускались бывшей улицей бывшей деревни к прудам мимо двух рядов ничейных садов, беспрепятственно ломали сирень и с довольным, но не вполне уверенным, несколько даже вызывающим видом несли в руках охапки душистых веток.
Позже всех кладбище оставалось вместе с тенистой рощицей. Деревню уже давно снесли, и рощицу эту не видно было из-за оступивших, осадивших её со всех сторон, точно вражеские войска, многоэтажных зданий, строительных насыпей, кранов. Около самого шоссе строился универсам.
Как-то незаметно исчезло и кладбище; стёрлось с лица земли. Засыпали канаву. На том месте, где было кладбище, на краю бывшей канавы, выстроили производственно-техническое училище и в пустом, нежилом еще здании вывесили на дверях надпись: «Добро пожаловать!»
Зимой собака пропала. Это было несчастье. Так случилось, её увели. Она, бедняжка, ценной была породы, и её увели. Наверно, чтобы удержать около себя, недостаточно было только её любить; чтобы иметь и сохранить что-то ценное, может быть, надо обладать какими-то особыми черточками характера; или, во всяком случае, сосредоточиться.
Ушла женщина. Она ушла сама.
Собака бы вернулась. Но она не знала адреса. Женщина знала адрес. Но она не вернулась.
Пропали пруды и пляж. Сперва прошел по району смутный слух о загрязнении воды в прудах. Поговаривали, что в одном из близлежащих к прудам поселков прорвало канализационные трубы. В сущности, тут не было ничего, так сказать, из ряда вон выходящего. Слух, однако, воспринимался вначале, как полудостоверный; хотя количество купальщиков, несмотря на жаркую погоду, резко снизилось; это настораживало. Но находились еще неверующие смельчаки, бодро подпрыгивавшие на опустевшем пляже, до тех пор, пока не выставили щиты с предупредительными надписями, да и новые слухи поползли якобы от очевидцев, видевших, что там плавает в воде. История тёмная была, купаться вовсе перестали. А к осени воду в прудах спустили, при этом обнажилась по обе стороны моста на несколько километров не очень глубокая впадина с темно-коричневой, словно сочившейся влагой, землей, зацветавшей кое-где у берегов яркой болотной травой, и с неровными, обрывистыми краями.
Ещё в первый год, как воду спустили, свидетелями стали люди удивительного зрелища: вдоль оставшейся, вытянувшейся вдоль дна впадины почти правильной волнообразной синусоидой протоки, унизав её края двумя рядами крупных белых жемчужин, плотно, словно два ряда ожерелий, сидели невесть откуда здесь взявшиеся чайки. Они сидели между тем не праздно, а как бы, казалось, что сосредоточенно, не вспархивали, и не один день их там видели люди, проезжавшие по мосту в транспорте, и, заглядывая в окна, изумлялись и вслух делились соображениями: что бы это могло значить? Пока не высказана была догадка, что чайки, скорее всего, склевывают скопившуюся в протоке рыбешку, которая свободно раньше плавала в пруду. Догадка эта подтвердилась, когда на протоке появились люди, несколько мужчин, стоя по щиколотку в воде на довольно значительном расстоянии друг от друга вдоль протоки, время от времени нагибались к воде и что-то делали, должно быть, брали рыбу сачком или ведром, а может быть, просто руками. Чайки по-прежнему сидели плотно; люди и птицы были заняты делом, людей было мало, и они не вспугивали и не мешали чайкам.
Когда кончилась в протоке рыба, не стало чаек. Они улетели в другие места. Прошли осень и зима, наступило лето, но уже не пестрел в жаркие дни купальниками высокий берег; исчезли пляжные тенты-грибки и деревянные лежаки, не работал тир и киоски не торговали больше газетами, не было дымившихся шашлыков и пива по воскресеньям. Даже как-то не верилось, что всё это совсем недавно было.
Летом во времена сильных дождей пруды иногда до середины заполняло водой, и люди с надеждой глядели… Но вода спадала, и вновь видно было внизу тёмно-коричневое, сочившееся влагой дно и волнообразная протока.
К концу второго или третьего лета спустили туда, на дно, две землеройные машины, и они медленно и неровно, казалось, что неуверенно, ползали по обширной впадине, взрывая и разваливая там и сям валы рыжего песка, оставляя кривые, уродливые борозды. Надолго, сиротливо замирали, простаивая иногда неделями. На следующее лето машин не стало, и было вовсе непонятно, что это делалось, зачем?
Лишь неизменной одна оставалась протока и – тихо, верно, вечно струилась по развороченному, изуродованному дну правильной синусоидой, слегка убывающей к западу, радуя глаз сторонников физики наглядной иллюстрацией волнообразного характера всего сущего.
И луна осталась, конечно. Только висела она теперь не над тёмными полями, оканчивающимися у горизонта дальним лесом, а над загораживающими небо плоскими крышами высоких домов, утыканными трубами и антеннами, луну, можно было теперь даже не заметить, и вид у нее уже был не такой, словно хочет что-то сказать, не загадочный и доверчивый, а отстраненный и холодно-замкнутый.
|