Татьяна КАМЯНОВА
Стихотворения
Всё тоньше
Моя тетрадь становится все тоньше –
года страниц неровной чередой
по линии обрыва разбрелись,
не пререкаясь с нестерпимой ношей.
Ни расстояний, ни морфем иных,
ни падежей, ни наклонений строже,
убористее подчерк, ниже строй
и гласных стон безгласнее глухих.
На клетках, в клетках будущего звук
от нарицательного к собственному – н е т,
все тоньше мысли, но стремительнее их
страницы разлетаются из рук.
Домен
Страны, годы и города,
переменчивость рифм и слога,
но одно остается всегда -
не могу о Родине плохо.
Вдалеке, на чужих языках,
и вернувшись к родному порогу,
говоря о делах и веках -
не могу о Родине плохо.
Пересортицей в головах
русофобская речь скоморохов,
пусть другие пророчат крах -
не могу о Родине плохо.
Эмигрантский зловещий хор,
темных комплексов суматоха,
я смываю с себя позор -
не могу о Родине плохо.
Ни о роде, ни о семье,
неподсудность ища у Бога,
словно заповедь слово сие -
не могу о Родине плохо.
В бурном кластере перемен,
что рождает моя эпоха,
регистрирую свой домен -
nemoguorodineploho.
Эссуэйра
Из марокканского дневника
Рыбацкие снасти бесчисленных лодок,
бесчисленных чаек,
бесчисленных ходок,
бесчисленных волн
атлантической воли,
безудержных и безымянных,
здесь белые чайки меняют окраску
и мечутся над океаном
как в пекле,
их крики гортанны,
их крики пронзают,
их сила неведома для человека,
сегодня десятого года суббота,
десятого года,
последнего века,
и короток век
эссуэйрского эха,
и над Касабланкой завеса из пепла.
* * *
Это крики сорвавшихся некогда пленных рабов,
превратившихся в чаек в торговом порту Эссуэйры,
в их стеклянных глазах отраженье не дней, но веков –
карфаген, раборынки, набеги рябых флибустьеров,
пурпур раковин, шедший на краску кокетливых донн,
кобальт шхун, хаотично штурмующих волны,
синергетика – сей новомодный закон
в Эссуэйре не видится вовсе, он так же притворен,
чайки всюду, их тучи, их крики так трудно понять
сквозь века и долготы атлантовой бурной стихии,
время будто застыло, лишь скаты мелькают опять,
заряжая пространство энергией энтропии,
не от сглаза поставлены пушки у древних ворот,
не от сглаза подальше за пристанью прячутся снасти,
здесь изгнали евреев, и чайки венчали исход,
громко плача и падая камнем на плечи злосчастья,
здесь казнили берберов за кражи и за плутовство,
мавританским купцам темный эль наливали без меры,
торговали шелками и, пряча от солнца лицо,
возводили из камня защитный кафтан Эссуэйры,
чайки снова кричат, и скорбит крепостная стена,
словно плача стена, поглощая бескрайние беды,
плачу с ними и я – в этот час я на свете одна,
а над родиной кружат железные птицы победы.
Прощай, Пуэрто Рико
Снова осень – вот и время расставаться,
растворяться, и по смежности в пространстве
выносить – смеясь – ряды ассоциаций,
слишком кратких на земле непостоянства,
слишком мимолетных по контрасту
крохи-острова с материковой глыбой,
слишком вольтерьянских для схоласта,
слишком эфемерных для талиба,
слишком странных – с кваканьями коко,
с до-колубовыми всплясками таино,
с кабальеро на ступеньках синагоги,
и с конквистадорами в долинах,
с магией лесов в цветах индиго,
с тонкими насмешками креолок,
с reposteria – скопищем интрижек,
и с верлибром для скороговорок.
Запах кофе – вот и нить ассоциаций,
медитаций, вспышек в подсознанье
пуэрториканских аффиксаций
в виртуальном внутреннем экране,
более свободных, чем желанных,
более внезапных, чем хранимых,
более иных, чем в прочих странах,
более чужих и уязвимых,
более упрямых – с колоритом
островного ветряного мачо
с вечными бакарди и мохито
в ожиданье призрачной удачи,
с птицами трогон на горизонте,
волей будоражащих сознанье,
с juramentos, взятыми в дисконте
и с асталависта на прощанье.
Близость неба – вот и сходная картина,
абсолют в бескрайнем поле аналогий,
скачущих с проворностью дельфина
на мирской волне физиологий,
менее пристрастных, чем любовных,
менее разрозненных, чем слитных,
менее двойных, чем чистокровных,
менее бесстрастных и картинных,
менее затверженных – с простором
для блуждания фантазии в Эль-Юнке,
с ночью на груди конквистадора
или распоясанного юнги,
с днем на старой шхуне con amigo
в море беспрестанных инкарнаций,
с курсом к берегам Пуэрто Рико –
ветряной стране ассоциаций.
На смерть Габриеля Маркеса
В начале апреля четырнадцатого
я бродила кругами по Мехико,
и в этом великолепии
чувствовала какую-то незавершенность,
как будто не доставало какого-то голоса
в многоголосии города,
какого-то звука за порогом моего восприятия,
какой-то важной магической вести,
и я пыталась поймать ее,
когда поднималась на площадь Соколо,
когда слушала мессу в Кафедральном соборе,
когда гуляла по проспекту Реформы,
длиной в двадцать два километра,
когда пробовала текилу в баре на Мадеро.
В этом радостном, праздничном городе,
где мертвые обитают рядом с живыми,
где Santa Muerte - Святую Смерть -
почитают как царицу жизни,
где в витринах скелеты в белой одежде невест
и черепа с легкомысленными улыбками,
где в кондитерских - сахарные гробы
и шоколадные надгробия,
где дети по праздникам выбирают
самые сладкие гробы и могилки,
где Хлеб Мертвых - пища живых,
в этом городе смерть - не конец,
а начало будущей жизни,
Мехико - гениальный город для смерти.
В этом радостном, праздничном городе
в начале апреля четырнадцатого
улыбался смерти гениальный Маркес,
гениальный Маркес в гениальном месте для смерти,
это его голос возникал за порогом моего восприятия,
когда я бродила кругами по Мехико
и чувствовала какую-то незавершенность,
как будто не доставало какого-то голоса
в многоголосии города,
какой-то важной магической вести,
это был звук голоса великого старца
на пороге великой смерти
в городе, где смерть - не конец,
а начало будущей жизни.
Звук
Я – слово любовь,
я – звук, сдуваемый ветром с губ
на скопища городов,
на торжища площадей,
блуждающий по земле,
теряющий смысл и дух
в механике амплитуд,
в прострации децибел.
Я строюсь в ряды фонем
на предпорожье чувств,
коснувшись заветных рун
и распахнувшись внутрь –
проснувшийся в техно-век
с послушностью микросхем
поймает ли чистый звук
сквозь частоту помех?
Я падаю в водоворот
лишенных значений слов
в лавине мелькающих цифр
плывущих потоком вниз
на торжища площадей,
на скопища городов –
в деноминаций хор,
где что ни слово – метис.
Зомбируя и делясь
в запруде расколотых сем –
внимающему не внять,
считающему не счесть
осколков значений слов,
пустых в ажитации пьес,
по звуку – я слово любовь,
по сути – разбитый крест.
Что-то нежное
Я скажу тебе что-то теплое, что-то нежное, что-то тайное,
я скажу тебе что-то прежнее, начерчу на стене наскальное,
стану знаками, лигами, звуками, всем согласным на дне латиницы,
между звуков пройду проулками как негласности именинница,
я скажу тебе что-то важное, что-то главное, что-то давнее,
я скажу тебе что-то прежнее, первозданное, ирреальное,
непрочтенное небом походя в облаках над осенней сыростью,
я скажу тебе что-то шепотом, не своею, но божьей милостью,
с частеречным дождем отчаянья за двойными круглыми скобками,
я скажу тебе это нечаянно, прикрываясь словами робкими,
я скажу – не знаю, поверишь ли, не сочтешь ли игрой и шуткою,
нет открытий, одни америки с незаметными промежутками,
я скажу тебе что-то прежнее, с доколумбовой уязвимостью,
я скажу тебе шепотом нежное – не своею, но божьей милостью.
Среди забытых лиц и чисел
Среди забытых лиц и чисел,
пейзажей, запахов и клятв
скрывается особый смысл,
особый сплав
невстреч, неданных обещаний,
нечаянностей и неправд,
в сознании за тонкой гранью,
как звукоряд,
неуловимый и неслышный,
но с неизменной прямотой
взрывающий веленьем свыше
сон и покой.
И все меняется, и разум
в стремлении нащупать связь
не гонит мысль, не строит фразы,
словно страшась
непопаданья в эти ноты,
в тот тайный сплав,
в котором не сложилось что-то,
но осознав,
вдруг уязвляет ощущеньем
неизгладимости вины,
и мир становится сомненьем
с лицом стены.
Однажды в Чирибикете
Однажды в Чирибикете,
во влажных лесах Амазонки
построили звери и птицы гигантский живой людопарк –
там люди в вольерах и клетках, там люди в витринах стеклянных,
вмурованных в каменный остов, уныло навстречу глядят.
О том Фу-Куа лишь мечтал бы,
описывая негритосов,
там строго под наблюденьем все особи до одной –
саамы, эвенки, ведды, арийцы и тасманийцы
и все людские породы – плененная плоть и кровь.
Им звери кидают бананы,
кокосы и кастанейро,
им птицы приносят зерна, им рыбы дают молоко,
и люди хватают жадно, и сотрясают вольеры,
и вырывают добычу, пиная друг друга ногой.
Тапиры и ламантины,
и томный мапингуари
приводят с собой потомство в палящий воскресный день,
и те, забравшись на сейбы, на пальмы и барталеньи,
следят с высоты с наслажденьем за странной повадкой людей.
Нагие, усталые самки
лежат по углам вольеров,
их дети играют в салки, мужчины бросают кость –
на лицах следы побоев в сраженьях за пропитанье,
и вопли нечеловечьи слышны, и звериный вой.
И нет в людопарке мира,
и нет в людопарке рая –
и вечно голодные люди убийством решают спор,
саамы, эвенки, ведды, арийцы и тасманийцы,
и все людские породы – помешаны меж собой.
Во влажных лесах Амазонки
цена человеческой жизни –
не более чем бесплатный билетик в живой людопарк,
крепки пищевые цепи, пусты акведуки духа,
а в клетке сверхчеловеков на пряность с усмешкой глядят.
Тапиры и ламантины,
приматы и мапингуари
проходятся вдоль вольеров с хозяйским огнем в глазу,
цветет эволюции древо, и зреет венец творенья,
и разум венца творенья в соцветье подобен злу.
2020
Один на всех наш високосный скорый,
безостановочный, с надеждой на авось,
один на всех – и вы, и я в нем гость,
попутчик в ожиданье приговора,
под стук колес приникший к монитору
в статичности, похожей на вопрос.
Один на всех – в плацкартном или в спальном,
в товарном с зарешетчатым окном
мы мчимся утром, вечером и днем
по рельсам в направлении глобальном –
сенаторы, рабы и маргиналы –
и каждый размышляет о своем.
Один на всех – под наледью и снегом,
под смогом полыхающих лесов,
минуя предсказания волхвов
и право называться человеком
на скорости, диктуемой стратегом –
не Богом в искупление грехов.
Один на всех наш високосный дальний,
куда, зачем, в какой конечный пункт?
на фоне заходящих солнц и лун,
сквозь призраки природных аномалий,
и вы, и я в нем пассажир случайный,
подсаженный с насиженных трибун.
* * *
Луч солнца прям, прямы деревья
И русло медленной реки,
Прямы старинные поверья
И кисть породистой руки.
Прямы и клавиши, и струны,
Прям холст и кисть, перо и нож…
Упрямы люди и безумны –
Что с них возьмешь? Что с них возьмешь?
* * *
Минимизируя пространство,
Приходишь к бесконечной боли,
В противоречье духу странствий
И исцелительнице-воле.
Минимизируя пространство,
Уходишь вглубь, а на поверхность
Всплывает тайна постоянства
И одиночества трехмерность.
* * *
На свете всегда без билета
В поношенном старом пальто,
Невинность детей и поэтов,
Стоящих в углу – ни за что.
Всегда в ожиданье ответа,
Который не знает никто,
Невинность детей и поэтов,
Стоящих в углу – ни за что.
* * *
Поэт без пораженья – не поэт,
Вот атрибут его – веревка или пуля,
И будь он даже сотни раз воспет,
Его унизили, сломили, обманули.
Нет пораженья хуже бытия ¬
Не за руки, за душу тянут чары,
Жизнь не своя, и только смерть своя,
В манящем колыхании пожара.
* * *
Невероятно, но случилось:
Пронзило свежим ветром вдруг,
Была то Божия мне милость
Иль следствие душевных мук?
Не набрести на след желанный
Без долгой думы о пути,
Без соли, сыплющейся в раны,
И без надежды впереди.
Кёльн - Леверкузен
Из Кёльна в Леверкузен к фрау Кох
Мы едем в новом S-Bahn?е на Пасху,
Конец апреля. Воскресенье. Бог –
Всё с нами, как в хорошей детской сказке.
Сияет солнце. Люди как в кино,
В вагоне запах бюргерского блеска,
Все смотрят с умилением в окно,
Раздвинув золотые занавески.
И в отраженье сотни ярких солнц,
Торцы домов, столбы, решетки, трубы,
А это что? Постойте – хакенкройц,
Которым так гордился Шикльгрубер!
Иначе – свастика. Графитом по стене,
Размерами в огромную рекламу,
О Боже, здесь нацизм еще в цене?
Или воронка времени под нами...
Стоп-кадр. Дубль два – на сотню лет назад,
Мы снова по дороге в Леверкузен,
Сияет солнце, шпалы тарахтят,
Клубится пар, гуляют важно гуси.
Вальдштейнии, собрав весь желтый цвет
Струятся вдоль, как медленные реки,
И контролер не требует билет
По праву девятнадцатого века.
Мужчины в элегантных котелках,
Разнеженно-скучающие дамы
С биноклями, с вуалью на глазах,
Любуются раздольем панорамы.
– Вы видите на доме крест-паук?
– Ви, битте? – Этот, на стене графитом.
– Ах, символ солнца? Да, как есть, мой друг!
Вы знаете, я увлечен санскритом.
– Смотрите, как приковывает взгляд!
Смотрите же, мистическая сила –
Какой полет лучей, какой заряд,
Как будто дом со свастикой – светило!
И в подтвержденье паровоз быстрей
Пополз вперед, ускорив продвиженье
В двадцатый век, в болезненность идей
И в перевернутость амбиций и значений...
– Не правда ли, печально, фрау Кох,
Что вы, арийцы, так неугомонны?
– Христос воскрес! И свастики дорог
Отныне – это символ побежденных.
Амстердам
Две вокзальных ступени – и вновь Амстердам, как на сцене,
С декорацией старой – семнадцатый век или возле,
Скрип шарманки, шарманщик с протянутой шляпой для денег
На мосту над каналом, застывшим в торжественной позе.
Ты здесь гость, ты пришелец незваный – вандал и эклектик,
Ты вагант под рембрантовым мягким рассеянным светом –
Легкий ветер срывает замки каббалических метрик
И бросает к ногам протестантских церквей амулеты.
Ты плывешь по воздушным потокам голландского лета
На руках площадей, старых бирж и окраинных мельниц,
Ты читаешь на лицах гравюры, офорты, портреты
Современников в черном и в белых жабо современниц.
Ты заходишь к Рембрандту, торгуешься с кем-то на рынке,
Покупаешь, как прежде, башмачную пару и рыбу,
Чистишь свой арбалет и участвуешь с ним в поединке,
Чтоб спустя пять веков находить свои стрелы с улыбкой.
Ты танцуешь в толпе строгих белых чепцов и тюльпанов,
Ты в корнях обреченных на муку деревьев Ван Гога,
В старых бюргерских винах, в вассальских расчётливых планах
И в голландских крестьянах, присевших у дома убого.
Ты здесь гость и вандал, ты эклектик – актер без диплома,
Ты пришелец чужой с протестантских церквей амулетом,
Две вокзальных ступени – и вновь Амстердам, словно дома –
Блудный сын под рембрандтовым мягким рассеянным светом.
Ткань жизни
Засилие заплат на ткани жизни
задуматься заставит - как же так,
кто тот закройщик, дальний или ближний,
князь обстоятельств или Боже в небесах?
Где тот закройщик, сделавший лекало
заведомо размерам вопреки,
не замечающий, что чувствам места мало,
и зашивающий заплаты от руки?
Когда-нибудь не здесь, на этом свете,
изменится зеркально полотно,
и вновь закройщик линии наметит
с заботой запоздалой заодно.
Среди забытых лиц и чисел
Среди забытых лиц и чисел,
пейзажей, запахов и клятв
скрывается особый смысл,
особый сплав
невстреч, неданных обещаний,
нечаянностей и неправд,
в сознании за тонкой гранью,
как звукоряд,
неуловимый и неслышный,
но с неизменной прямотой
взрывающий веленьем свыше
сон и покой.
И все меняется, и разум
в стремлении нащупать связь
не гонит мысль, не строит фразы,
словно страшась
непопаданья в эти ноты,
в тот тайный сплав,
в котором не сложилось что-то,
но осознав,
вдруг уязвляет ощущеньем
неизгладимости вины,
и мир становится сомненьем
с лицом стены.
Логика
Искала логику, нашла – разлуку,
Томящее скольжение по кругу
Холодного, мерцающего льда,
В котором сердцевиной – пустота.
Заснеженной, усталою Москвою
Опять одной идти своей тропою,
Сойдя с нее так сладко быть любимой,
Но нелогична страсть и нестерпима.
Зажечь свечу, достать смычок и скрипку,
И звук, поющий на струне так зыбко,
Извлечь, и тайно раствориться в звуке,
Забыв о логике, не помня о разлуке.
Ты ждешь меня
Ты ждешь меня, и я к тебе иду,
Плыву, лечу, скольжу и ускользаю,
И нежась на ветвях в твоем саду,
Ход времени под утро преломляю.
Не осень, не зима и не апрель,
А жаркое, чарующее лето,
И день кружит, как будто карусель,
На простынях оливкового цвета.
И вечер наступает неспеша,
И солнце красное так медленно садится,
И глядя мне в глаза и чуть дыша,
Ты кормишь с рук меня черешнями, как птицу.
Не поделюсь
Не поделюсь с тобой
Ни хлебом, ни водой,
Ни взглядом пристальным
Никчемной шутки ради,
Не поделюсь с тобой
Ни небом, ни землей,
Ни клеткой замкнутой
В огромном зоосаде,
Ни камерой тюремной,
Ни сумой, ни днем,
Ни приговором, ни расплатой,
Ни вечностью,
Ни телом, ни душой,
Ни смертью, ни забвеньем,
Ни утратой,
Ни перстнем тонким
На моей руке,
Ни кольцами дымящей сигареты,
Ни вечером, склонившимся к реке,
Несущей воды в медленную Лету.
Ноктюрн
Когда цветет табак,
и глянцевые листья,
распахнутые в ночь,
едва дрожат во мгле,
и тонкий аромат
окутывает мысли,
и тянутся глаза
то к небу, то к земле,
я покидаю плен,
и растворяюсь в свете
надломленных огней
и обнаженных звезд,
и вместе с ветром рвусь,
и проношусь как ветер
через гряды холмов
на опустевший плес,
я поднимаюсь ввысь
и вижу за холмами
припавшие к груди
кормилицы поля,
леса, летящие вперед
под парусами
сиреневого в дымке
резного корабля.
я слышу пенье птиц,
и пенье звезд в эфире,
вдыхаю их мотив
и подпеваю им –
ноктюрн звучит в ночи
взволнованней и шире,
но слабый голос мой
почти неуловим.
и я спешу назад –
в том нет моей корысти –
прекрасны облака,
но дом мой на земле,
где вновь цветет табак,
и глянцевые листья,
распахнутые в ночь,
едва дрожат во мгле.